Лишь идея этой порождающей модальности, этого изначального маньеризма позволяет обнаружить то общее, что позволяет связать между собой онтологию и этику. Это не бытие, сокрытое самим собой, — основание самого бытия, полагаемое в качестве его собственной потаенной сущности, чье мучительное появление на свет и обретение качественной определенности зависит от случая или его судьбы, но это бытие, которое экспонирует себя в этих качествах, которое без остатка есть собственное так — такое бытие не является ни акцидентальным, ни необходимым, но, так сказать, беспрерывно порождается собственной манерой.
Возможно, именно это бытие имел в виду Плотин, когда, стремясь представить себе свободу и волю единого, он объясняет, что о нем нельзя сказать, «что с ним произошло нечто такое–то и такое–то», но лишь что оно «есть таково, каково оно есть, не будучи господином собственного бытия», и что «оно не пребывает ниже самого себя или под самим собой, но располагает собой таким, какое оно есть», и что оно таково не по необходимости, как если бы у него не было иной возможности, но потому, что «так — и есть наилучшее».
Вероятно, единственный способ понять это свободное использование себя, которое не располагает, однако, собственным существованием как неким своим свойством, — это мыслить его как привычку, как этос. Быть порождаемым своей собственной манерой быть — это и есть определение привычки (поэтому–то греки и называли ее второй натурой): этика — это такая манера, о которой нельзя сказать, что нам она выпадает неким случайным образом или, наоборот, что она является неким нашим основанием, но она нас порождает. Быть порождаемыми собственной манерой — это и есть единственное подлинно возможное человеческое счастье.
Но порождающая манера — это, собственно, и есть место единичного любого, его principium individuationis. По отношению к бытию, которое есть собственная манера, — манера, в действительности, не есть некое свойство, его определяющее, совпадающее с его сущностью, но, скорее, оно есть некое не–свойство; поскольку в образец или пример его превращает эта не–свойственность, когда она оказывается воспринята и присвоена как это самое его уникальное бытие. Пример — это лишь бытие, примером которого пример и является: но это бытие не принадлежит самому примеру оно существует исключительно как совместное или общее. Не–свойственное, которое мы экспонируем в качестве нашего собственного бытия, как собственно наше бытие — манера, которую мы используем, — именно она–то нас и порождает, она есть наша вторая, более счастливая натура.
8/ демоническое
Существует долгая еретическая традиция, с необычайным упорством настаивающая на спасении Сатаны после Страшного суда. Вальзер приподнимает занавес над миром, когда самый последний демон из преисподней уже вознесен на Небеса и процесс Спасения окончательно завершен.
Не удивительно ли, что два современных писателя, Кафка и Вальзер, воспринимавшие с поразительной прозорливостью невиданный ужас происходившего вокруг них, изобразили мир, в котором и в помине нет демона, традиционного высшего воплощения зла. Герои Кафки: Клам, Граф, канцлеры, судьи, — и уж тем более творения Вальзера, несмотря на их двусмысленность, никоим образом не могли бы оказаться в каталоге демонологии. Если в мире двух писателей и сохранился некий демонический элемент, то преимущественно в форме, приходившей в голову Спинозе, утверждавшему, что демон, одна из самых слабых и удаленных от Творца креатур, реально бессилен и не только не может причинить никакого зла, а напротив, нуждается как никто в нашей помощи и молитве. Он присутствует во всем сущем как сама возможность не быть, безмолвно взывая к нашей помощи (или, если угодно, демон — не что иное, как Божье бессилие, возможность небытия в Боге). Зло — это всего лишь наш ошибочная реакция на демоническое начало, страх, заставляющий нас отступать перед ним, заставляющий искать в самом бегстве последнее убежище бытия. Именно в этом вторичном смысле — бессилие или возможность небытия — являются истоком зла. Спасаясь бегством от собственного бессилия или пытаясь воспользоваться им как неким орудием, мы порождаем дьявольскую власть, порабощая тех, кто проявил перед нами слабость, и, утрачивая нашу изначальную возможность не–быть, мы в итоге лишаемся того единственного, что ведет к любви. В действительности творение или бытие не является борьбой возможности бытия с возможностью небытия, увенчавшееся победой бытия; скорее, оно есть бессилие Бога перед лицом своего собственного бессилия, ибо его возможность не не–быть делает возможным случайность. Это и есть рождение любви в самом Боге.