— У следующей развилки опять влево.
Франк курит, то и дело перебрасывая пачку парню, сидящему сзади, — тот, видимо, устроился на запасном колесе. Карл Адлер заявил, что не курит. Тем хуже для него!
— После высоковольтной мачты направо, вверх по холму.
Они уже приближаются к деревне: дорогу туда Франк нашел бы с завязанными глазами. Он, пожалуй, сказал бы «к моей деревне», будь в мире хоть что-нибудь, что он может считать своим. Здесь он рос, после того как девятнадцатилетняя Лотта произвела его на свет и отдала кормилице.
Деревня расположена на довольно крутом холме и начинается с домиков у подножия, где в основном живут мелкие фермеры. Затем дорога, расширяясь, переходит в нечто вроде площади, вымощенной булыжником, на котором машину отчаянно трясет. За прудом, хотя это, в сущности, всего лишь большая лужа, находится церковь с кладбищем при ней, где могильщик — неужели им до сих пор состоит старый Прустер? — углубившись в землю на какой-нибудь метр, уже натыкается на воду.
— Я их не хороню, а топлю, — имея в виду мертвецов, шутит он в подпитии.
Фары выхватывают из темноты розовый дом, на щипце которого изображены ангелы в человеческий рост. Вся деревня раскрашена, как расписная игрушка. Дома розовые, зеленые, голубые, желтые. Почти на каждом — небольшая ниша с фарфоровой Богоматерью; во время одного из годичных праздников перед статуэтками зажигают свечи.
Франк не испытывает волнения. Еще когда Кромер заговорил с ним о часах, он решил, что не позволит себе размякнуть.
Напротив, это удобный случай лишний раз вспомнить, что он ничего не должен ни Вильмошам, ни кому бы то ни было. Куда как просто сунуть ребенку конфету и посюсюкать с ним!
Он жил здесь до десяти лет, и мать — во всяком случае, летом — навещала его каждое воскресенье. Ему до сих пор памятны ее шляпы из белой соломки. В мире не было женщины красивей! Завидев ее, кормилица складывала красные руки на животе и тихо млела от восторга.
Лотта не всегда приезжала одна. Несколько раз ее сопровождали сдержанные мужчины — при каждом приезде новый, — и, опасливо поглядывая на спутника, она восклицала с наигранной веселостью:
— А вот и мой маленький Франк!
Каждый раз по какой-то причине ее отношения с очередным покровителем, видимо, разваливались. Когда она устроила сына пансионером в городской коллеж, Франк уже все понимал и упросил ее больше не приезжать к нему, хотя она неизменно привозила с собой кучу подарков.
— Но почему?
— Потому.
— Ребята что-нибудь тебе сказали?
— Нет.
Лотта хотела выучить его на врача или адвоката. Это была ее мечта.
К счастью, грянула война, и школы на несколько месяцев закрылись. А когда открылись снова, ему уже исполнилось пятнадцать.
— В коллеж не вернусь, — объявил он.
— Почему, Франк?
— Потому.
Ему не удалось узнать, не напоминает ли он Лотте кого-нибудь, но еще в детстве Франк заметил: стоит ему состроить определенную мину, как мать перестает настаивать, теряется и уступает.
Она называет этот его прием «делать закрытое лицо».
Затем жизнь у всех настолько усложнилась, что Лотте стало не до образования сына. В оборот вошла фраза:
— Потом, когда это кончится.
А это все продолжается. И он уже мужчина. Не так давно в перепалке, где, в отличие от матери, он остался совершенно спокоен, Франк, прищурясь, холодно бросил Лотте:
— Шлюха!
Теперь так же невозмутимо он командует Адлеру:
— Стоп!
Они почти у площади. Направо улочка, где машину никто не заметит. К тому же на улицах ни души. Свет из окон пробивается редко — жители плотно затворили ставни, и признаки жизни еле угадываются в темноте. В окнах школы, в тех пяти окнах, которые он столько раз бил из рогатки, тоже ни огонька.
— Идете? — спрашивает он парня, сидящего сзади.
Тот с простецкой сердечностью отзывается:
— Зови меня Стан.
И, похлопав себя по карманам, добавляет:
— Твой приятель велел ничего с собой не брать. Я не ошибся?
У Франка при себе пистолет — этого хватит. Адлер будет ждать их в машине.
— Подождете? — спрашивает Франк, заглядывая водителю в лицо.
— А для чего я здесь? — высокомерно и чуть брезгливо парирует тот.
Снег под ногами скрипит сильнее, чем в городе. За домами виднеются садики, елки, живые изгороди, ощетиненные сосульками. Дом Вильмоша на площади справа, немного в глубину.
Света не заметно, но ведь жилые комнаты выходят на задворки.
— Не вмешивайся — я все сделаю сам.
— Ладно.
— Возможно, придется их припугнуть.
— Не впервой.
— А может, и поприжать.
— О чем речь!
Франк не был здесь уже долгие годы, но его ноги наверняка ступают по былым следам. Часовщик Вильмош, его часы и замечательный сад — самое, пожалуй, живое воспоминание его детства.
Он еще не добрался до двери, а, кажется, уже узнал запах дома, который всю жизнь был для него домом стариков: часовщик Вильмош с сестрой всегда казались мальчику старыми.
Франк вытаскивает из кармана темный фуляр и обвязывает им лицо до самых глаз. Стан порывается что-то сказать.
— Ты — другое дело: тебя тут не знают. Но если настаиваешь…
И Франк протягивает спутнику второй шейный платок: он все предусмотрел.
Он до сих пор помнит пирожные барышни Вильмош — таких он больше нигде не едал. Сладкие, пышные, с узорами из розовой и голубой глазури. Она держала их в цветной коробке, на которой были изображены приключения Робинзона Крузо.
И еще у нее была мания называть его ангелочком…
Вильмошу сейчас самое меньшее восемьдесят, его сестре — шестьдесят пять. Более точно Франк определить затрудняется: в детстве возраст других меришь совсем не той меркой, что потом.
Для него они всегда были стариками, и здесь он впервые узнал, что можно разом вынуть изо рта все зубы — часовщик носил искусственную челюсть. Жмоты они страшные. В скупости брат с сестрой не уступают друг Другу.
— Позвонить? — осведомляется Стан, которого нервирует стояние на безлюдной площади, да еще при лунном свете.
Франк звонит сам, удивляясь, что шнур висит так низко: в прежнее время, чтобы дотянуться до звонка, мальчику приходилось вставать на цыпочки. В правой руке у него пистолет. Он готов, как в первый раз у Мицци, сунуть ногу в дверь, чтобы не дать ей захлопнуться. Издалека, словно в церкви, приближаются шаги. Еще одно воспоминание! Длинный широкий коридор с темными стенами и таинственными, как в ризнице, дверями вымощен серыми плитами, между которыми по-прежнему кое-где виднеются щели.
— Кто там?
Это старая барышня Вильмош. Она не робкого десятка.
— Я от священника, — отвечает он.
Он слышит, как снимают цепочку; потом выдвигает ногу, прижимает пистолет к животу, шепчет Стану, движения которого неожиданно становятся странно неуклюжими:
— Входи.
И обращается к старухе:
— Где Вильмош?
Боже, какая она маленькая! И седая! Она складывает руки и лепечет надтреснутым голоском:
— Но вы же знаете, сударь: он год как умер.
— Давайте сюда часы.
Он узнает коридор и темные бумажные обои — имитацию кордовской кожи, на которой еще просматриваются золотые прожилки. Налево будет мастерская со столом — там, вставив в глаз лупу в черной оправе и склонясь над работой, сиживал Вильмош.
— Где часы?
И, начиная нервничать, поясняет:
— Коллекция.
Потом наводит пистолет:
— Давай побыстрей, не то худо будет.
Похоже, дело едва не сорвалось. Он не учел, что Вильмош за это время мог умереть. С ним было бы легче. При его боязливости он тут же отдал бы часы.