— Ночуешь у матери?
Ночевать Франку случалось где попало: иногда у Тимо в хибаре, что позади заведения, — там живут девицы на пансионе; иногда у Кромера — у того прекрасная комната и свободный диван; иногда еще где-нибудь. Но в кухне у Лотты всегда стояла раскладушка для него.
— Иду домой.
Это рискованно: тело все еще валяется на тротуаре.
Однако добираться до моста и брать в обход по главной улице квартала еще опасней — того гляди на патруль нарвешься.
Труп унтера все так же перегораживал тротуар — голова на куче снега, ноги на черной тропке, — и Франк перешагнул через него. Вот тут ему в первый и последний раз стало страшно. Он боялся услышать за спиной шаги, боялся увидеть, например, что Евнух приподнимается.
Он позвонил и долго ждал, пока привратник нажмет на кнопку у изголовья постели, чтобы отпереть подъезд.
Первые марши одолел довольно быстро, потом замедлил шаг и, наконец, у двери Хольста, из-под которой пробивался свет, начал насвистывать, как бы давая знать: это он.
К матери в комнату он не пошел: сон у нее глубокий, жалко будить. Зажег в кухне свет, разделся, лег. Пахло бульоном и луком-пореем, запах был такой острый, что мешал Франку уснуть.
Тогда он встал, распахнул дверь в заднюю комнату и досадливо поморщился.
Сегодня постель занимала Берта. От ее большого вялого тела веяло теплом. Франк отпихнул ее спиной, она заворчала и откинула руку, которую ему пришлось опять согнуть, чтобы отвоевать себе место.
Несколько позже он едва удержался, чтобы не овладеть ею, потому что все не мог уснуть; затем стал думать о Мицци — та наверняка еще девушка.
Расскажет ли ей отец, что выкинул Франк нынче ночью?
2
Когда Берта встала, Франк, еще не вполне проснувшись, с трудом разлепил веки и увидел, что оконные стекла покрыты морозными узорами.
Толстуха босиком вышла в кухню, оставив дверь приоткрытой, чтобы слабый отсвет проникал в комнату. Лежа в кровати, Франк слышал, как девушка натягивает чулки, белье, платье; наконец она уходит, предварительно плотно закрыв дверь. Следующим звуком, который до него донесется, будет ерзанье кочерги по решетке.
Мать умеет дрессировать своих подопечных. Всегда ухитряется по крайней мере одну оставить на ночь. Не из-за клиентов: в восемь вечера подъезд запирается и наверх никто уже не придет. Просто Лотте нужно, чтобы при ней кто-то был. И главное, чтобы ее обихаживали.
— Я всласть наголодалась, когда была молода и глупа.
Теперь пора себя и побаловать. Каждому свой черед.
Ночевать она неизменно оставляет самую бедную, самую простоватую; ты, мол, живешь далеко, а здесь тепло, да и обед приготовлен вкусный.
На всех, кто остается, у Лотты один фиолетовый бумазейный халат, который, как правило, висит на девицах до полу. Всем им от шестнадцати до восемнадцати. Те, кто постарше, Лотту не устраивают. И, за редким исключением, не держатся больше месяца.
Клиенты любят разнообразие. Объяснять это девицам заранее, конечно, не стоит. Им ведь кажется, что они здесь как дома, особенно деревенским. Вот такие обычно и остаются на ночь.
Сейчас Лотта, вероятно, не спит, а дремлет, как ее сын. Франк отдавал себе отчет, который теперь час, где он находится, какие звуки раздаются в квартире, какие — на улице. Непроизвольно ждал, когда загрохочет первый трамвай, шум которого в ледяной пустоте улиц слышен издалека. Ему то и дело казалось, что он уже видит большой желтый фонарь на вагоне.
Затем сразу же, без перехода, послышался стук угольных ведер. Для той, кто дежурит, это самая трудная из утренних повинностей. Одна девушка из-за этого даже сбежала, хотя была крепкого сложения, с тугим мускулистым телом. Тащи два грязных железных ведра, спускайся с четвертого этажа, лезь в подвал, а затем карабкайся с грузом обратно.
Весь дом встает ни свет ни заря и словно населен призраками: электричество нормировано, подают его с перебоями, и у жильцов горят слишком тусклые лампочки. К тому же люди не топят; сварить себе желудевый кофе на маленьком газу — вот самое большее, на что они отваживаются.
Всякий раз, когда кто-нибудь из девиц выходит за углем, Франк настораживается, и Лотта у себя в постели, без сомнения, тоже начинает прислушиваться.
В подвале у каждого жильца свой запертый на замок чуланчик. Но у кого, кроме Фридмайеров, есть уголь и дрова?
Когда девушка с ведрами в вытянутых руках и багровым от натуги лицом возвращается наверх, ей вслед почти всегда приотворяются двери. На нее и на ведра смотрят злые глаза. Женщины вслух отпускают нелестные замечания. Однажды жилец с третьего этажа — потом его расстреляли, правда за другое, — опрокинул ведра и пробурчал:
— Шлюха!
Обитатели всех этажей этой казармы — дом сильно смахивает на нее — кутаются в пальто, надевают по две, иногда по три фуфайки, редко снимают перчатки. А ведь в доме есть и дети, которым надо ходить в школу.
Берта отправилась вниз. Берта не боится; она сильная, спокойная. Наверно, потому и держится здесь больше полутора месяцев, что мало кому удается.
Только вот в любви ей грош цена. Иной раз замычит, да так по-дурацки, что у мужчины всю охоту как рукой снимет.
«Корова!» — думает Франк.
Как раньше подумал о Кромере: «Бычок!»
Вот бы их спарить!.. Берта, опять не закрыв дверь на кухню, разводит огонь и там, и в комнате, где лежит Франк. В квартире четыре печи, больше, чем во всем остальном доме. Четыре печи на них одних! Что если жильцы как-нибудь соберутся да прилипнут в коридоре к стене Фридмайеров в надежде поживиться хоть капелькой тепла?
Интересно, чем обогревается Мицци Хольст?
Франк знает, как это делается: от семи до восьми утра из газовой плиты вырывается слабое голубоватое пламя.
Люди греют руки о чайник. Иные кладут на выключенную плитку ноги, ложатся на нее животом. Все носят невообразимую рвань, напяливают на себя что только возможно.
А Мицци?
С какой стати он подумал о ней?
В доме напротив, который еще беднее — построен раньше и уже весь обшарпан, жильцы для тепла оклеили стекла оберточной бумагой, оставив лишь маленькие отверстия, чтобы проходил свет и можно было выглянуть на улицу.
Наткнулись на Евнуха или нет? А может, тело обнаружили еще ночью?
Шума не будет. В таких случаях шума никогда не поднимают. Многие уже отправились на работу, женщины разбрелись по очередям.
Если тело не обнаружил патруль, что наиболее вероятно — на Зеленую улицу, в сущности тупиковую, патрули практически не заглядывают, — те, кто встал и вышел пораньше, первыми заметили на снегу темную массу, но заспешили к трамвайной остановке.
Потом, когда рассвело, другие наверняка увидели, что на покойнике мундир. Это тем более заставило их ускорить шаги.
Сообщит о случившемся кто-нибудь из привратников.
Они ведь в своем роде на государственной службе. Им нельзя сослаться на то, что они, мол, ничего не видели. И к их услугам телефон в парадной.
Из кухни донесся запах занявшейся растопки. Затем лавиной посыпалась зола из печных поддувал в комнатах, и, наконец, завела свою музыку кофейная мельница.
Эх, Берта, бедная толстая корова! Только что, стоя босиком на половике, она растирала себе тело, разглаживая следы, оставленные на коже простынями. Трико на ней не было. Она исходила потом и, видимо, рассуждала сама с собой. Ведь всего два месяца назад она в этот час задавала корм курам и наверняка разговаривала с ними на понятном для них языке.
А вот и трамвай. Он резко тормозит на углу, предварительно выплюнув на рельсы порцию песка, — иначе ему быстро не остановиться. К его скрежету Франк давно привык и тем не менее весь сжимается, ожидая, когда трамвай снова тронется и задребезжит, как мешок с железным ломом.
Кто же из привратников струхнул первым и позвонил куда следует? Привратники — народ опасливый. Такая уж у них профессия. А угадать того, кто поднял власти на ноги, нетрудно. Вот он отчаянно жестикулирует перед несколькими машинами с оккупантами.