Скажет ли пожилой господин «да»?
Ему совершенно необходимо подать надежду: пусть воображает, что свидание выгодно для него. Франку не терпится: поскорей бы уж за ним пришли. Он ничего не обещает, он даст понять, что после станет куда разговорчивей. Скорей бы за ним пришли!
Он потравит трос. Сегодня же и на порядочный кусок.
В любой связи. Например, заговорит о Кромере, поскольку это больше ничем не грозит — тот в безопасности.
В душе он уже спрашивает себя, кого ему больше хочется видеть — Хольста или Мицци. С Мицци, в сущности, говорить не о чем. Ему нужно лишь смотреть на нее.
И чтобы она смотрела на него.
— Скажите, господин Хольст, как, вы поняли, что человек, каков бы он ни был…
Франку не хватает слов. Ни одно не выражает то, что он хочет сказать.
— Можно водить трамвай, работать кем угодно, верно?
Можно носить обувь, при виде которой уличные мальчишки оборачиваются, а франтоватые юнцы пожимают плечами.
Можно… Можно… Я знаю, что вы ответите… Главное не это. Достаточно выполнять то, что ты должен выполнять: в мире все одинаково важно… Но я-то, господин Хольст, как я мог…
Нет, немыслимо, чтобы Хольст ходатайствовал о разрешении на свидание для Мицци. Франк колеблется, задает себе вопросы, сомневается. А вдруг это махинации пожилого господина? Полно! Полно! Будь это в самом деле так, ненависть Франка испепелит его даже в недрах ада!
Не мог ли Хольст, избегающий каких бы то ни было контактов с оккупантами и, без сомнения, пострадавший от них, сам обратиться в очень высокие инстанции, по выражению пожилого господина? Для этого ему требовалось пройти ряд промежуточных инстанций, ставить себя в двусмысленное положение, унижаться.
За Франком не идут. Время тянется. Спать он не в силах. Не желает спать. Ему хочется немедленно покончить с этим вопросом.
Тем не менее он прилег на койку, хоть и не собирался этого делать. Не помнит даже, поставил на пол котелок или нет. Если тот опрокинулся, всю ночь будет вонять.
Однажды так уже было. Франка тянет расплакаться. Он не скажет Хольсту, что плакал. Никому не скажет. Его никто не видит. И он протягивает руку, словно рядом с ним кто-то стоит, словно еще возможно, что однажды кто-то окажется с ним рядом.
Так могло быть, но, выходит, нужно, чтобы все было иначе!
Он не хочет, чтобы главный инспектор Хамлинг оказался его отцом.
Почему он об этом думает?
Ни о чем он не думает. Он плачет, как грудной ребенок. В таких случаях кормилица давала ему рожок, он, почмокав, принимался сосать и успокаивался.
Теперь уже недолго. Так что время не имеет значения.
Сколько лет женщине в окне? Двадцать два? Двадцать пять? Где она будет лет через пять — десять? Быть может, ее сожитель умрет? Быть может, уже мертв? Быть может, она сама несет в себе ростки болезни, которая ее погубит?
Что скажет ему Хольст? Как будет держаться?
Мицци — он это знает — будет молчать или просто вскрикнет:
— Франк!
Будет ли при этом присутствовать пожилой господин?
Не имеет значения. Франку жарко. У него, видимо, температура. Только бы не разболеться именно сейчас. На пожилом господине очки, он с головы до ног в черном.
Почему? Обычно он ходит в сером. Франк — католик. Но у него были знакомые протестанты, и ему случалось посещать богослужения по их обряду. Он видел пасторов.
Нужно быть очень внимательным, потому что американский письменный стол меняет форму, превращаясь в нечто вроде алтаря. Смешно одевается Лотта. Это заметно всякий раз, когда ей хочется выглядеть поутонченней.
В таких случаях она злоупотребляет серым и белым.
Франку смутно вспоминается фотография какой-то королевы, одевавшейся точно так же, только еще воздушной и легкомысленней, но то была королева. А Лотта — бандерша, хотя тоже легкомысленна. А у бедной Минны такой вид, словно она только что из монастыря. Кузина Минна!
Почему она плачет? Лотта роняет скомканный шариком платочек, Хольст нагибается, подбирает его и протягивает ей своею длинной рукой. Он молчит: сейчас не время для разговоров. Пожилой господин читает обрывки бумаги, рискуя их перепутать. Это молитва, очень сложная и очень важная.
Мицци смотрит Франку в глаза так пристально, что у него ноют зрачки.
Пистолета нет, зато есть ключ. Этот ключ им вручат вместо обручальных колец. Неглупая мысль! Франк никогда не слышал, чтобы так делалось, но это хорошо. Кому его вручат? Это, несомненно, ключ от комнаты, где есть окно и штора. Уже темно. Надо опустить штору, включить лампу.
Он смотрит. Глаза его открыты. В классе зажегся плафон. Штатский стоит у койки, солдат ждет в дверях.
— Иду, — бормочет Франк. — Сейчас иду…
Но не шевелится. Ему предстоит отчаянное усилие.
Ноги у него одеревенели, спину ломит. Штатский ждет.
Двор тонет в темноте. Прожектор метет по нему, как маяк по берегу моря. Франк никогда не видел моря. И не увидит. Он знает его лишь по кинофильмам, а в них обязательно показывают маяки.
Он два раза ходил в кино с Мицци. Два раза!
— Иду… франк надевает пиджак. Кажется, он что-то забыл. Ах да, ему следует быть очень покладистым — надо ублажить пожилого господина.
Маленький кабинет. Урчание печки. В помещении чересчур натоплено. Вероятно, тоже с умыслом. Франку не велят сесть; значит, допрос будет стоячий, хотя сегодня, неизвестно почему, ему легче было бы сидеть.
— Не расскажете ли немножко о Кромере?
Этот своего не упустит. Понимает, что момент благоприятный.
— Охотно.
Франк предпочел бы поговорить о пистолете, который он видит на столе. Тем самым было бы покончено с угрозой, приберегаемой против него под конец.
— Почему он дал вам деньги?
— Потому что я достал ему товар.
— Какой?
— Часы.
— Он торговал часами?
Франк еле удерживается, чтобы не взмолиться: «Вы разрешите свидание?»
В течение всего допроса он сглатывает слюну, боясь, что у него вырвется эта фраза.
— Кто-то заказал ему партию часов.
— Кто?
— Кажется, какой-то офицер.
— А почему вам так кажется?
— Так сказал мне Кромер.
— Какой офицер?
— Не знаю, как его зовут. Старший офицер, коллекционирующий часы.
— Где вы с ним виделись?
— Мы с ним ни разу не виделись.
— Как он расплатился?
— Отдал деньги Кромеру, а тот вручил мне мою долю.
— Какую именно?
— Половину.
— Где вы купили часы?
— Я их не покупал.
— Украли?
— Взял.
— Где?
— У одного знакомого часовщика, теперь уже покойного.
— Вы его убили?
— Нет. Он умер год назад.
Дело продвигается быстро, слишком быстро. При нормальных условиях этого хватило бы на три-четыре допроса, но сегодня у Франка голова идет кругом. Может показаться, что Франк сам ускоряет темп, чтобы побыстрей привести все к концу.
— У кого хранились часы?
Пожилой господин просматривает клочок бумаги.
Здесь все знают. Франк готов поклясться: знают с самого начала. Тогда какой смысл ломать комедию? Что еще они хотят выпытать? На что надеются? В конечном-то счете впустую тратится не столько его, сколько их время.
— Они были спрятаны у его сестры. Я отправился туда. Забрал часы и ушел.
— Это все?
Угрюмо, как мальчишка, застигнутый с поличным, Франк выпаливает:
— Потом вернулся назад и убил ее.
— Зачем?
— Затем что она узнала меня.
— Кто был с вами?
— Я был один.
— Где это произошло?
— В деревне.
— Далеко от города?
— Километрах в десяти.
— Вы добирались туда пешком?
— Да.
— Врете.
— Вы правы: вру.
— На чем же вы добирались?
— На велосипеде.