— У меня был сын чуть старше вас, задавшийся честолюбивой целью стать великим врачом. Он страстно увлекся медициной, всего остального для него не существовало. Когда я лишился средств, он решил любой ценой продолжать учение. Однажды из физической лаборатории исчезли ценные материалы — ртуть, платина. Потом в университете стали жаловаться на мелкие кражи. В конце концов какой-то студент, неожиданно влетев в раздевалку, застал моего сына, когда тот шарил в чужом кошельке. Сыну шел двадцать второй год. По пути в кабинет ректора, куда его повели, он выбросился из окна третьего этажа…
Пальцы Хольста чуть сильнее сдавливают плечо Франка.
Франку хочется что-нибудь ему сказать. Особенно одну вещь, но она бессмысленна и может быть дурно истолкована: он всегда мечтал и теперь мечтает быть сыном Хольста. Он был бы счастлив — это сняло бы с него такую тяжесть! — если бы имел право назвать его: «Отец!»
Мицци имеет на это право. Мицци не отрывает глаз от Франка. Он не в состоянии, как в случае с Минной, определить, похудела и побледнела она или нет. Это не важно. Она пришла. Она захотела прийти, а Хольст согласился, взял ее за руку и привел к Франку.
— Вот, — заключает он. — Стать человеком — трудное дело.
Кажется, он слабо, словно извиняясь, улыбнулся.
— Мицци целыми днями разговаривает о вас с господином Виммером. Я нашел работу в одном учреждении, но освобождаюсь рано.
И Хольст отворачивается к окну, чтобы Франк и Мицци, только они одни, могли смотреть друг на друга.
Обручальных колец нет, ключа тоже. Не слышно и молитв, но их заменяют слова Хольста.
Мицци здесь. Хольст здесь.
Им лучше не задерживаться здесь слишком долго:
Франк может не выдержать. У него есть только они. Не будет ничего, кроме них. Это ведь его земной удел. Раньше ничего не было, и потом ничего не будет.
Это его свадьба! Его медовый месяц, вся его жизнь, которую предстоит прожить разом, как глотают таблетку, прожить на глазах у пожилого господина, перебирающего свои бумажки.
У них с Мицци не будет ни окна, которое отворяется, ни пеленок, развешанных для просушки, ни колыбели.
Если бы все это было, не было бы, вероятно, ничего, кроме озлобленного на судьбу Франка. Не важно, сколько времени отпущено им на счастье. Важно, чтобы счастье было.
— Мицци…
Франк не знает, прошептал он имя или только назвал про себя. Губы его шевелятся, но он ведь не может помешать им шевелиться. Руки тоже в движении: они непрерывно порываются вперед, но он вовремя удерживает их.
Руки Мицци повторяют его подавленный жест. Но она нашла способ бороться: стиснула пальцами сумочку.
Для нее и Хольста тоже лучше не слишком затягивать свидание.
— Мы постараемся прийти еще, — выдавливает Хольст.
Франк не хуже чем Хольст, чем его дочь знает, что это не правда, но улыбается и кивает.
— Конечно, придете.
Все. Глаза невыносимо режет. Франк боится потерять сознание. Он не ел со вчерашнего дня. Не спал почти неделю.
Хольст присоединяется к Мицци, берет ее под руку.
Потом бросает:
— Мужайтесь, Франк.
Девушка молчит. Она уходит с отцом, но лицо ее повернуто к Франку, взгляд устремлен на него с таким напряжением, какого он никогда не читал в глазах человека.
Они не коснулись друг друга даже пальцем. В этом не было нужды…
Хольсты ушли. Франк через окно еще видит их на белизне двора. Лицо Мицци по-прежнему обращено к нему.
Скорее! Сейчас он закричит. Ему больше не выдержать. Скорее!
Франк не в силах больше стоять на месте, он подходит к пожилому господину, открывает рот. Он вот-вот примется жестикулировать, сорвется на крик. Но ни один звук не вылетает у него из глотки, и он замирает на месте.
Она пришла. Она здесь. Она в нем. Она принадлежит ему. Хольст благословил их.
По какой ошибке или неслыханной щедрости судьба, сделав ему подарок, которого удостаивает лишь избранных, тут же взыскивает его новым? Вместо того чтобы приступить к допросу, как, по всей видимости, следовало ожидать, пожилой господин встает, надевает шляпу и меховое пальто, что случается с ним впервые, и Франка уводят в камеру.
Он должен был провести брачную ночь без сна, и его не потревожили.
Как хорошо, что, поднявшись, он не чувствует больше усталости, что к нему вернулись невозмутимость и самообладание. Он ждет, когда за ним придут, отыскивает взглядом окно в вышине, но теперь ему будет безразлично, если его уведут, прежде чем оно откроется.
Мицци по-прежнему в нем.
Он следует за штатским, идя впереди солдата. Его заставляют ждать, но это его не обременяет. Сегодня — последний раз. Нужно, чтобы это был последний раз. Лицо его наверняка приобрело новое выражение: недаром пожилой господин, подняв голову, на мгновение остолбевает, а потом с тревожным любопытством всматривается в подследственного.
— Садитесь.
— Нет.
Допрос не будет сидячим — так решил Франк.
— Прежде всего прошу разрешить мне сделать важное заявление.
Говорить он будет не торопясь. Это придаст весомости его словам.
— Я украл часы в своей родной деревне и убил барышню Вильмош, сестру часовщика. Еще раньше, на углу тупика у дубильной фабрики, я убил одного вашего унтер-офицера, чтобы завладеть его пистолетом: мне хотелось иметь оружие. Я совершил и гораздо более постыдные злодеяния: я виновен в самом гнусном преступлении, какое возможно на земле, но оно вас не касается. Я не фанатик, не подстрекатель, не патриот. Я — гадина. С той самой минуты, когда вы начали меня допрашивать, я старался выиграть время, потому что мне это было совершенно необходимо. Теперь с этим покончено.
Франк не переводит дыхания. Со стороны может показаться, что он пытается подражать ледяному тону пожилого господина, но иногда голос его походит, скорее, на голос Хольста.
— Я представления не имею о том, что вы хотите узнать. Заявляю это совершенно категорически. Но если бы я что-то знал, все равно не сказал бы вам. Отныне можете допрашивать меня как угодно долго: я не отвечу ни на один вопрос. В вашей власти подвергнуть меня пыткам. Я их не боюсь. В вашей власти посулить мне жизнь. Я не желаю жить. Я желаю умереть как можно скорее и таким способом, какой вы соблаговолите выбрать. Не сердитесь, что я так говорю с вами. Лично против вас я ничего не имею, но такое уж у вас ремесло. А я решил молчать, и это последнее, что вы от меня слышите.
Его били. Несколько раз водили вниз и били. Когда его в последний раз ввели в кабинет, то первым делом раздели донага. Усачи в штатском делали свою работу методично и беззлобно. Несомненно выполняя приказ, со всего маху били ногой по половым органам, и Франк краснел, потому что в этот миг вспоминал о Кромере и Мицци.
Ест он теперь только суп. Остальное у него отобрали.
Долго так не протянется. Если замешкаются тюремщики, он уйдет и без их помощи.
Франк еще надеется, что его отведут в подвал. Все тот же старый заскок — он, видите ли, желает, чтобы с ним обращались иначе, чем с другими!
А над спортивным залом он видит окно, которое могло быть его окном, и женщину, которой могла быть Мицци.
Развязка наступает на рассвете, когда опять идет снег.
Исполнители, кажется, спешат: небо еще совсем темное и низкое. Сперва они пожаловали в соседний класс. Франк даже не предполагал, что прихватят и его. Но, оставив трех смертников ждать на галерее, они толчком распахнули дверь в его камеру.
Он готов. Брать пальто бесполезно: порядок ему известен. Он торопится. Зачем заставлять трех остальных напрасно мерзнуть? В полумгле он пытается разглядеть их лица: в нем впервые проснулся интерес к обитателям соседнего класса.
Их гуськом проводят по галерее.
Ну вот! Он, как все, поднял воротник пиджака. Забыл взглянуть на окно, забыл подумать. Правда, на это еще будет время — потом.