— Не смей благодарить меня. Я знала. Я все время знала, что они с ней делают, и я… она… — По ее щекам текут слезы. Она опускает подбородок и делает прерывистый вдох. Ее тон вымученный, она сурово шепчет: — Я ничего не сделала. Ничего. — Аманда поднимает залитое слезами лицо и смотрит на свою подругу. — Посмотри, что он с ней сделал. Я не знаю, сможет ли она когда-нибудь оправиться от этого. Если нет, то это будет на моей совести.
Я понимаю ее. Я чувствую то же самое в этот момент. Никто из нас не виноват в том, что случилось с Аной. Я бы хотел свалить вину на кого-нибудь… кого угодно… но не могу. Если Аманда знала об издевательствах, которым подвергалась Ана, и ничего не предпринимала, что-то подсказывает мне, что на это была причина. Абсолютно ясно, что Аманда любит Ану.
Мысль о том, что я могу потерять Ану, которую люблю, слишком невыносима, поэтому говорю единственное, что могу придумать:
— Она стойкая. Она справится.
Но мои слова звучат не так уверенно, как хотелось бы.
Список ее травм обширен, хуже всего — ампутированный палец, перелом запястья и сломанная лодыжка, но мы с Амандой знаем, что стоит беспокоиться не о физических ранах.
Как сильно можно растянуть резинку, прежде чем она порвется?
Я направляюсь к ее кровати. Снимаю ботинки и опускаюсь рядом с ней, осторожно беру ее маленькую, холодную руку и потираю ее, стараясь избегать капельницы, установленной в тыльной части руки. Ее левая рука покрыта гипсовой повязкой чуть ниже локтя, безымянный палец на левой руке отсутствует, и мне хочется зарычать от злости, когда мой взгляд останавливается на ее перевязанном лице.
Друг Аманды, очень востребованный пластический хирург, приехал по первому зову. Он сделал все возможное, чтобы спасти лицо Аны от глубокой раны, нанесенной Максимом Никулиным, но он сказал нам, что, скорее всего, потребуется не одна операция, чтобы избавить ее лицо от шрамов, и все будет зависеть от того, насколько хорошо заживут раны Аны.
Врачи опасались за нее. За время нашего пребывания в больнице у нее развилась сильная тревожность. Когда пришла медсестра пополнить дозу морфия, Ана взглянула на иглу и начала потеть и задыхаться. Она потеряла сознание, и Аманда предположила, оставить Ану под седацией (прим. пер.: Седация — (успокоение), также используются термины искусственная кома, медикаментозный сон) на все время пребывания в больнице.
Мне это не нравилось, но я понимал, что это необходимо.
Ана была до смерти напугана мыслью о том, что ей могут причинить боль. Боль была ее спусковым крючком, и мое проклятое сердце разрывалось, когда я наблюдал, как она переживает свою первую паническую атаку.
Когда ее припухшие веки приоткрываются, моя грудь разрывается от боли из-за красоты ее жизни, ее дыхания.
— Эй, детка.
Она тяжело сглатывает, затем выдыхает:
— Привет.
— Как ты себя чувствуешь?
Это глупый вопрос, но я обязан его задать.
Кардиомонитор стрекочет, когда ее пульс учащается.
— Больше никаких врачей, — шепчет она.
Я ненавижу это.
— Нет, детка. Врачи молодцы. Они оказывают помощь.
Ее губы дрожат, она цепляется за мою руку, как за спасательный круг, и со слезами на глазах произносит:
— Отвези меня домой. Я хочу домой. Давай поедем домой, Юлий. — Внутри меня все сжимается от горя.
Кардиомонитор начинает громко пищать, когда ее беспокойство нарастает, и я уверен, что пройдет совсем немного времени, прежде чем войдет медсестра с успокоительным для моей девочки.
Еще три дня, и я смогу отвезти ее домой.
Эта мысль заставляет меня нахмуриться.
Где наш дом?
Мне нужно увезти Ану отсюда. Нужно отвезти ее туда, где будем только мы, где тепло, уютно и спокойно.
И у меня как раз есть подходящее место.
Как только входит медсестра, я смотрю своей девочке в глаза и произношу с мольбой:
— Ты доверяешь мне, детка?
Ни секунды колебаний. Ее ответ умоляющий, отчаянный.
— Да.
Дерьмо.
Я не достоин этой женщины.
— Когда доктор выпишет тебя, я позабочусь о тебе, и сделаю это где-нибудь далеко отсюда. Хорошо?
Медсестра вводит успокоительное в капельницу Аны, как только она отвечает:
— Хорошо.
— Ты и я, детка, — шепчу я, потирая большим пальцем ее пальцы.
Успокоительное действует, она ослабляет хватку на моей руке, ее веки смыкаются. Ее тон мечтательный, она тихо бормочет:
— Ты и я, детка. Люблю тебя.
Я знаю, что она меня больше не слышит, но для меня это не имеет значения. Я говорю, потому что это нужно сказать.