Выбрать главу

Ну, это он для порядка. Все там делается по КУЛПу. Продолжая ругаться, Чистяков идет к метеобудке. Это домик на колесах. В короткой тени его сидят комэска, штурман эскадрильи, свободные инструкторы. С ними начальник медчасти лейтенант Ларионова. Она что-то, наверно, и вякнула про наш вид. Сама всегда выглаженная, в строчечку, застегнутая на все свои крючки и пуговички, несмотря на жару.

— Эй, тебе лететь, Борис…

Чуть спарашютировав, идет на посадку наша машина с номером «13» на фюзеляже. Застегиваю комбинезон, подтягиваю ремень, беру планшетку и иду в квадрат. Там Лешка Танцура, наш механик. Стоим с ним, ждем. Вывернув очередную тучу пыли, машина пробегает полосу, разворачивается и рулит к нам, подскакивая на сурочьих норах. В первой кабине Мишка Каргаполов, во второй наш инструктор — младший лейтенант Кравченко. Оба маленькие ростом, и головы их скрыты за козырьками. Только у Мишки голова большая, круглая, за что и зовут его на казахский манер Кульбасом.

Машина останавливается, мотор на малых оборотах, и механик лезет в боковой лючок, подтягивает что-то в тросах управления. Кравченко вылезает на крыло вместе с парашютом, отстегивает его и легко спрыгивает на землю. Инструктору и не нужно было с Мишкой лететь, да слишком жарко сегодня: то один, то другой из инструкторов вылетают с курсантами в зону проветриться. Мишка Каргаполов уже на земле, разминает затекшие ноги. Механик заглядывает в приборы, затаскивает во вторую кабину и приторачивает там мешок с песком. Я затягиваю шлем под подбородком, опускаю очки, лезу в первую кабину. Сажусь на оставленный Мишкой парашют, подстегиваю ремни, смотрю приборы — слева направо, пробую рули управления. Потом поднимаю руку. Кравченко прикладывает руку к голове, машет мне и идет к метеобудке, уже не оглядываясь.

Выруливаю, прошу старт. Дежурный флажком дает отмашку. Так… ручку от себя, плавно, газ, опережение, полный газ… капот — горизонт, скорость, стрелка, шарик… Разворот, горизонт плывет по второму цилиндру. И тут только окончательно отхожу от горячего, дурного сна…

Уже на трехстах метрах перестает обжигать бьющая из-за козырька за спину струя воздуха. А на шестистах будто ласковой прохладной ладонью кто-то гладит перегретые плечи. Но я лезу выше: тысяча двести, тысяча пятьсот, дышится легко и свободно. Смотрю вниз — налево, направо. Горы, что начинаются у самого города, превратились в едва заметные холмы с белыми ниточками дорог. Зато прояснились, встали четкой синей стеной с белыми вершинами другие, дальние горы. Холмы уходят к ним, делаясь выше, темней. Совсем маленький поезд с зелеными вагончиками медленно втягивается в щель между холмами, откуда змейкой вытекает речка. Где-то там, уже совсем близко к снежным горам, наш поселок, где у меня друзья из третьей эскадрильи. Километра на четыре тянется там виноградник, а за ним аэродром. С их стороны из ущелья дует постоянный ветер. Проход этот среди гор называют Тамерлановыми воротами. Пытаюсь разглядеть там что-нибудь и ничего не вижу.

Лезу все выше. Знаю, что прошел потолок своей зоны, но ничего: триста-четыреста метров еще можно. Меняю режим мотора. Теперь уже холодный сухой ветер ровно задувает в кабину и мороз проходит по рукам, по теплой спине, лишь прикрытой легкой тканью комбинезона. Но тело все еще жаждет этого свежего холода…

Я совсем один в мире, свободный, легкий. Лечу уже без крыльев и мотора. Каждой клеточкой ощущаю это необыкновенное состояние. Пою беззвучно какую-то неизвестную мне песню. Она сама является всякий раз. На земле потом я никогда не могу ее вспомнить.

Легкий туман оседает на плексигласе, становится вовсе холодно. Дальше нельзя. Это вид только делает комэска возле метеобудки, что не смотрит в небо. Так принято — не замечать. А дня через два при классном занятии бросит вдруг без улыбки: «Золотарев зону потерял, а Тираспольский раком полез, не набрав скорости». И все. Только это хуже всего…

Делаю для повторения петлю, выхожу боевым разворотом. Потом опять петлю, но с половины перехожу в «иммельман». Теперь я на положенной высоте. Нагоняю скорость и выполняю задачу: управляемые бочки. Все уже сто раз знакомое: лишь повторяем, что делали прежде с инструктором…

Убираю обороты, иду на снижение. Держу ручку чуть-чуть, «пальчиками», как говорит Чистяков. Малейшее движение передается машине. Кажется, только подумаешь, а машина уже ложится на крыло. Именно тут, в свободном планирований, чувствую, как она красива: с обтекаемым фюзеляжем, легкими, серебряными плоскостями, оперением. Это ее снимали в картине, которую смотрел еще в школе перед войной. Где-то тут все происходило. Басмаческий курбаши из задней кабины захлестнул платком горло пилота, и тот сбивал его высшим пилотажем. Только в кино обтекатели на шасси были приставлены для красоты…

Ветер за спиной вдруг делается мягким, тяжелым. Строю, как требуется по КУЛПу, коробочку. Третий разворот, четвертый, ловлю полосу, стараюсь притереть машину в «инструкторской» посадке, тремя точками. Все: ручка на себя и земная шершавая дрожь передается машине. Толчки все грубее, кусты верблюжьей колючки рядом с полосой мелькают уже не сплошной массой, горячий ветер врывается в кабину, стремясь прижать вздувшийся со спины комбинезон к сухому, холодному еще телу. Добавляю газ и рулю стороной назад к своему квадрату. Там уже стоят Лешка Танцура и Со в шлеме, с планшетом. Его очередь…

Полеты заканчиваются. Комэска и Чистяков уже возле «доджа — три четверти», на котором едут домой. Их квартиры в городе, и так ехать им удобней. Инструкторы расходятся от метеобудки по самолетам, и ни один не оглядывается назад. Все понятно. Младший лейтенант Каретников, несмотря на свой могучий вид, опять сидит дома с ангиной, Это значит, что Ларионова станет проситься к кому-то во вторую кабину. Как-никак, а по воздуху через десять минут окажешься на центральном аэродроме, тогда как машиной пылить добрых полчаса, если не больше. Только… только она ведь женщина. Рассказывают, что в первый же раз, когда взял ее инструктор Логинов, у того случилась просадка фюзеляжа. И еще что-то происходило. Дело известное. Даже комэска избегает ее. Только с Каретниковым и летает она.

Ларионова смотрит вслед поспешно расходящимся летчикам, и в серых глазах ее холодное презрение. Она некрасива с лица, но у нее стройная фигура с перетянутой в талии гимнастеркой. Для меня она и вовсе старуха, ей, наверно, все двадцать шесть, однако я почему-то смотрю на нее. Не прямо, а так, вроде бы случайно. Женщины-воячки в последний год еще больше укоротили юбки, так что при ходьбе стали видны коленки и даже ямочки сзади, на сгибе ноги…

Мы едем кучей, стоя, на высоком «студебеккере». Впереди офицеры на «додже». Рядом с комэска на переднем сиденье Ларионова. Даже отсюда я стыжусь смотреть на нее, отвожу глаза в сторону…

Моемся в большом арыке, что за летным полем. Ныряем с разбегу, выплескивая воду на скользкие глинистые берега, гогочем так, что не выдерживает, начинает трубить ишак за высоким дувалом. Всякий раз мы ждем его крика и орем что-то ему в поддержку. Потом начинаем готовиться к вечеру.

Мы здесь — разные люди. Я, Валька Титов и еще три-четыре человека — школьные «старики», из первых. Большинство нас — сержанты. За спиной какая-никакая, а служба. Потом, через месяц-два после нашего приезда, поступил основной контингент из десятых классов сразу трех спецшкол. Они различные по характеру: ворошиловградцы — разбитные и фасонистые, хорошо танцуют и все почти на чем-нибудь играют. Воронежцы — те основательные, серьезные, всегда у них нитка с иголкой найдется, и КУЛП учат на совесть. И одесситы… Если бы в сорок первом нас, нескольких спецов, не направили грузить снаряды, я бы как раз и приехал сейчас сюда с ними.

Почти одновременно прибыла дальневосточная команда — человек пятьдесят из пехоты. Эти так даже ефрейтору козыряют и все не могут сменить режим. Там, говорят, у них блюхеровская дисциплина, хоть командование давно другое.