— Consummatum est43, брат мой! — сказал он сокрушенно.
— Упокой, господи, его душу!
— Да, я уповаю на это, если только мне хватит сил выполнить последнюю волю покойного во искупление его греха.
— Это тяжкий грех?
— Это преступление, брат мой. Посвети мне. Я напишу письмо нашему приору Диего де Розарио, ибо, может статься, я уже больше не вернусь и вы ничего обо мне не услышите.
При свете свечи, вставленной в деревянный подсвечник, монах написал несколько строк настоятелю монастыря кармелитов в Рио-де-Жанейро и, простившись с Нунесом, ушел.
Не успел он завернуть за угол дома, как тучи снова разверзлись и все вокруг залило светом молнии, вспыхнувшей с необычайной силой. Два огромных огненных снопа метнулось в лес, и оттуда донесся удушливый запах серы.
У кармелита закружилась голова; ему вспомнился весь этот вечер, страшная смерть, которую он накликал на несчастного своими лицемерными словами и которая не замедлила явиться. Но минуту спустя он пришел в себя. Бледный, еще дрожа от пережитого ужаса, нечестивец поднял руку, словно бросая вызов божьему гневу, и из уст его вырвались кощунственные слова:
— Можешь убить меня, но, если я останусь в живых, у меня будут и богатство и власть назло всему миру!
В словах этих была бессильная ярость сатаны, низвергнутого в бездну непреложной волей творца.
Продолжая путь в темноте, монах обогнул ограду и вышел к расположенной поодаль большой хижине, где в свое время поселил несколько индейских семей. Он вошел туда и, разбудив одного из спавших индейцев, приказал ему приготовиться, чтобы идти с ним, как только начнет светать.
Ливень становился все сильнее; ветер сотрясал соломенные стены и, свистя, забирался в щели.
Монах не смыкал глаз всю ночь, он обдумывал во всех подробностях свой адский план, от осуществления которого его теперь ничто не могло удержать. Время от времени он вставал с места, чтобы взглянуть, не занимается ли рассвет.
Наконец забрезжило утро. За ночь гроза улеглась, было тихо.
Взяв с собою индейца, кармелит отправился в путь. Он долго бродил по сертану, видимо чего-то ища. Часа через два он заметил ту самую чащу кактусов, в которой происходила описанная нами ранее сцена; оглядев это место со всех сторон, он улыбнулся довольной улыбкой. Взобравшись на дерево и спустившись потом по лиане, монах и индеец очутились в убежище, которое нам уже знакомо; было раннее утро.
На следующий день часа в два пополудни из зарослей вышел только один человек. То не был ни монах, ни индеец. То был бесстрашный, дерзкий авентурейро, чертами своими напоминавший брата Анджело ди Лука.
Авентурейро этого звали Лоредано. Там, среди кактусов он похоронил свою тайну: свиток пергамента, монашескую рясу и труп.
По прошествии пяти месяцев викарий сообщил генералу ордена кармелитов в Риме, что брат Анджело ди Лука умер смертью святого, став великим мучеником за дело апостольской веры.
II. ЯРА!
Через два дня после описанных выше событий, чудесным летним вечером семья дона Антонио де Мариса сидела на берегу Пакекера.
Они расположились в небольшой долине между двумя каменистыми холмами, каких немало в этих краях. Трава, устилавшая землю, деревья, выросшие из расщелин в камнях и зеленым сводом нависшие над поляной, придавали этому уголку удивительно живописный вид.
Трудно было найти место для отдыха в часы летнего зноя лучше, чем этот тенистый навес, где все дышало свежестью и где пение птиц сливалось с журчанием воды.
Вот почему, хоть это и было довольно далеко от их дома, дон Антонио в ясные дни приходил иногда сюда со всей семьей, чтобы провести несколько часов среди этой живительной прохлады.
Сидя рядом с женою, фидалго смотрел сквозь просветы листвы на синее бархатное небо нашей страны, которое всегда приводит в такое восхищение европейцев. Изабелл, прислонившись к молодой пальме, следила глазами за течением реки и вполголоса напевала песенку Бернардина Рибейро44.
Сесилия бегала по долине, гоняясь за колибри, которая порхала, переливаясь в воздухе всеми цветами радуги, сверкая, как преломившийся в призме солнечный луч. Девушка раскраснелась от бега и, кидаясь то в одну, то в другую сторону, чтобы настичь кружившуюся и словно дразнившую ее птичку, заливалась смехом.
В конце концов почувствовав усталость, она присела отдохнуть на маленький холмик у самого подножья скалы, к которой можно было прислониться, как к спинке дивана. Она откинула назад голову, ее вытянутые ноги тонули в траве, словно в ворсе роскошного ковра; ее нежная грудь высоко вздымалась.
Так прошло какое-то время; ничто не нарушало этого идиллического покоя.
Как вдруг, откуда-то из листвы, нависшей над ними зеленым сводом, раздался пронзительный крик; чей-то голос произнес непонятное слово:
— Яра!
На языке гуарани это слово означает «госпожа».
Дон Антонио вскочил и в ту же минуту обернулся: глазам его предстало нечто необычайное.
Как раз над тем местом, где сидела Сесилия, на обрыве скалы, упершись ногами в узенький выступ, стоял индеец, всю одежду которого составляла легкая туника из бумажной материи; он удерживал плечом камень, отломившийся от скалы и едва не покатившийся вниз.
Индеец делал нечеловеческие усилия, чтобы справиться с тяжестью обломка, который, казалось, вот-вот его раздавит; одной рукой он ухватился за ветку дерева; до последней степени напрягши все мускулы, он старался не потерять равновесие.
Дерево дрожало. Казалось, камень сию же минуту скатится вниз вместе с индейцем и раздавит сидящую под скалой девушку.
Услыхав крик, Сесилия подняла голову и недоуменно взглянула на отца, не подозревая об опасности, которая ей грозила.
Предупредить беду, побежать, схватить, спасти от смерти — вот что стало единственной мыслью, единственным побуждением дона Антонио де Мариса, до безумия любившего дочь. И он стремительно кинулся к ней.
Как только фидалго принес едва не потерявшую сознание девушку в объятия матери, индеец одним прыжком очутился внизу на середине лужайки. Несколько раз перевернувшись, камень грохнулся вниз с высоты и глубоко врезался в землю.
Только теперь оцепеневшие от страха очевидцы этой сцены вскрикнули: они поняли, как велика была опасность, которая миновала.
Широкая борозда пролегла от выступа скалы до того холмика, где только что сидела Сесилия; пронесшийся камень выдрал траву и взрыхлил землю. Дон Антонио, все еще бледный и потрясенный, отвернулся от этого страшного места, где воображению его уже рисовалась могильная плита, и обратил свой взор на индейца, который явился в нужную минуту, как некий добрый дух бразильских лесов.
Фидалго не знал, чему больше дивиться: силе и героизму индейца, спасшего его дочь, или той сверхъестественной ловкости, с которой тот сам спасся от неминуемой смерти.
Что же касается чувства, которое толкнуло его на этот подвиг, то оно нисколько не удивило дона Антонио. Фидалго знал, каков истинный характер наших индейцев, на которых историки возвели столько нелепейшей клеветы; он знал, что индейцы, если с ними не вступают в войну и не провоцируют их на месть, бывают великодушны и могут иметь высокие побуждения и совершать самые благородные поступки.
Воцарилось глубокое молчание. Но сейчас от недавнего идиллического спокойствия семьи, собравшейся на берегу Пакекера, не осталось и следа.
Дона Лауриана и Изабелл, встав на колени, творили благодарственную молитву. Сесилия, все еще не опомнившаяся от испуга, прижималась к груди отца и с нежностью целовала его руку. Индеец скромно стоял в стороне не в силах оторвать восхищенного взора от спасенной им девушки.
Наконец дон Антонио, обняв одной рукой дочь, подошел вместе с нею к индейцу и приветливо протянул ему руку. Тот низко поклонился и эту руку поцеловал.
— Какого ты племени? — спросил фидалго на языке гуарани.