Удовлетворенный достигнутым результатом, Пери прошел на другой конец площадки, по вдруг отступил: то, что он там увидел, до крайности его удивило.
Один из людей дона Антонио и один из бунтовщиков переговаривались через ограду, разделявшую оба стана. Подобное обстоятельство не могло не поразить индейца.
Это было не только нарушением приказа дона Антонио де Мариса, который запрещал своим людям общаться с бунтовщиками, но и шло вразрез с планом самого Лоредано, ибо итальянец боялся, как бы его сообщники не подпали под влияние фидалго, повиноваться которому они так привыкли.
Вернемся немного назад, и нам станет ясно, что послужило поводом для этого необычного разговора.
Жоан Фейо, которому Лоредано приказал стоять на часах, ходил взад и вперед.
Подходя к ограде, он всякий раз замечал, что и с противоположной стороны туда подходит человек, который потом, как и он, возвращается назад на другой конец площадки, — так мог ходить только часовой, выставленный доном Антонио.
Жоан Фейо был парень веселый и общительный, и ему нелегко было исполнять свою нудную повинность этой темною ночью, когда все вокруг было погружено в сон, когда нечем было даже промочить глотку и не с кем перекинуться словом. Он заскучал.
В довершение всего, подойдя снова к ограде, он услышал запах табачного дыма и увидел, что другой часовой курит.
Жоан Фейо запустил руку в карман и нащупал там несколько листиков табака, но трубки при нем не оказалось. Огорченный, он решил обратиться к тому, кто расхаживал по другую сторону ограды.
— Эй, друг, ты, видать, тоже на часах стоишь, как и я?
Тот отвернулся и, ничего но ответив, пошел назад.
На втором круге авентурейро сделал еще одну попытку.
— Слава богу, скоро светать начнет, так, что ли?
То же молчание, что и в первый раз. Однако Жоана Фейо это не смутило; подойдя к ограде в третий раз, он снова попытался завязать разговор.
— Мы с тобой теперь, выходит, враги. Только негоже, чтобы человек учтивый не отвечал, когда его спрашивают.
На этот раз хранивший молчание часовой повернулся к нему.
— Превыше всякой учтивости наша святая вера, а она не велит христианину разговаривать с еретиком, с нечестивцем, с фарисеем.
— Что, что? Ты это серьезно или просто разозлить меня хочешь?
— Я говорю совершенно серьезно, как на духу, как перед господом нашим Иисусом Христом.
— Брешешь ты, вот что! Подумаешь, какой хороший нашелся! И другие-то ведь не хуже тебя христиане.
— Язык у тебя больно длинный, приятель. Только погоди. Вот ужо Вельзевул тебя в преисподней научит уму-разуму, не то что я. Не хочу душу губить, не хочу связываться с тем, в кого бес вселился.
— Клянусь самим Иоанном Крестителем, моим патроном, доведешь ты меня, что я через ограду прыгну да влеплю тебе как следует. Нечего над добрым человеком издеваться. Можешь называть нас бунтовщиками, но еретиками — не смей!
— А как же, по-твоему, я должен называть прислужников расстриги-монаха, нечестивца, который сбросил с себя рясу, да и был таков?
— Монаха? Ты говоришь, монаха?
— Да, монаха. Будто ты сам не знаешь!
— Чего не знаю? Какой такой монах?
— Да итальянец ваш, черт возьми!
— Как, он…
Часовой — а это был не кто иной, как давно уже знакомый нам местре Нунес, — рассказал тогда со страстностью фанатика своей веры все, что знал о Лоредано.
Жоан Фейо пришел в ужас, он не дал местре Нунесу завершить свой рассказ и тут же кинулся в галерею. Мы уже знаем, как он заговорил с итальянцем.
Когда часовые расстались, Пери перескочил через ограду и вернулся в комнату.
Светало; первые лучи солнца озарили стан айморе, которые разбили свой лагерь на берегу реки.
Разъяренные индейцы издали глядели на дом; они выходили из себя оттого, что не могут взять каменный барьер, отделявший их от врага.
Пери несколько мгновений смотрел на этих огромных грозных людей. Перед ним было около двухсот воинов, обладающих чудовищной силой и свирепых, как ягуары.
«Сегодня же они падут все, как деревья в лесу, — падут и больше не встанут».
Он уселся в амбразуре окна, обхватил руками голову я стал размышлять.
Необыкновенное предприятие, которое он затеял и которое, казалось, превышало возможности человека, вот-вот должно было осуществиться. Половину он уже сделал, оставалась другая — более трудная.
Прежде чем ринуться навстречу смерти, Пери хотел предусмотреть все, продумать каждую мелочь, наметить четкий план действий, чтобы неуклонно идти к своей цели, не сворачивая с пути. Малейшее колебание могло поставить все под угрозу.
За эти несколько секунд в мозгу его пронесся вихрь мыслей; следуя своему чудодейственному инстинкту и голосу благородного сердца, он мгновенно начертал в уме план великой и страшной трагедии, героем которой должен был стать, — трагедии высокого героизма и самопожертвования, которую сам он считал всего лишь исполнением долга и собственного желания.
Это привилегия возвышенных душ: их героические поступки, восхищающие других людей, кажутся им самим чем-то совершенно естественным и обычным; врожденное благородство не позволяет им себя выделять.
Когда Пери поднял голову, лицо его сияло счастьем и гордостью; он был счастлив тем, что спасет свою сеньору, и горд сознанием, что без посторонней помощи может сделать то, что не под силу полусотне людей и что никогда не могли бы осуществить ни отец его сеньоры, ни влюбленный в нее кавальейро.
Индеец больше не сомневался в успехе дела; он взирал на будущее, как на открытое пространство, которое расстилалось сейчас перед ним, где ни один предмет не ускользал от его зоркого взгляда; он был уверен, решительным образом убежден, что спасет Сесилию.
Он обернул грудь и спину змеиной кожей, плотно обвязав ее вокруг тела; поверх нее он надел свою легкую тунику. Сделав несколько движений руками и ногами, он проверил, не мешает ли ему новая одежда. Убедившись, что он по-прежнему силен и ловок, Пери ушел, не захватив с собою никакого оружия.
XII. НЕПОВИНОВЕНИЕ
Прислонясь к стене возле одного из окон дома, Алваро думал об Изабел.
В душе его все еще шла борьба с глубоким и страстным чувством, которое им овладевало; он пытался обмануть себя, но безуспешно — и он сам это хорошо понимал.
Теперь он знал, что любит Изабел, и любит ее так, как никогда не любил Сесилию. Прежняя спокойная, безмятежная любовь уступила место безудержной страсти.
Его благородное сердце восставало против происшедшей в нем перемены, но воля была бессильна перед любовью: теперь он уже не мог вырвать этой страсти из груди, даже если бы и хотел.
Алваро страдал. То, что он сказал накануне Изабел, было сущей правдой; он ничего не преувеличил: в тот самый день, когда он перестал бы любить Сесилию и нарушил бы слово, данное дону Антонио де Марису, он осудил бы себя, как человека без чести, как изменника.
Он утешал себя мыслью, что положение, в котором все они очутились, не может длиться долго; еще немного, и, ослабевшие, измученные неравной борьбой, они должны будут сдаться на милость врагов.
И тогда, в последние минуты, на краю могилы, когда смерть освободит его от всех земных обязательств, он сможет, вместе с последним вздохом, прошептать первые слова любви; сможет признаться Изабел, что любит ее.
До тех пор он должен бороться с собой.
В это мгновение к нему подошел Пери и дотронулся до его плеча.
— Пери уходит.
— Куда?
— Далеко.
— Что ты собираешься делать?
— Искать помощи, — помолчав немного, сказал индеец.
Алваро недоверчиво улыбнулся.
— Ты сомневаешься?
— Не в тебе, а в том, что ты эту помощь найдешь.
— Слушай, если Пери не вернется, похорони его оружие.
— Будь спокоен, я тебе это обещаю.
— И еще одно.
— Что такое?
Индеец снова задумался.
— Если ты увидишь голову Пери, отрезанную от тела, похорони ее вместо с его оружием.