Борхес Хорхе Луис
Гуаякиль
ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС
ГУАЯКИЛЬ
Не видеть мне отражения вершины Игерота в водах залива Пласидо, не бывать в Восточной провинции, не разглядывать письмена Боливара в той библиотеке, которую я пытаюсь представить себе отсюда, из Буэнос-Айреса, и которая, несомненно, имеет свою определенную форму и бросает на землю свою ежевечерне растущую тень.
Перечитываю первую фразу, прежде чем написать вторую, и удивляюсь ее тону, одновременно меланхоличному и напыщенному. Видимо, трудно говорить об этой карибской республике, не заражаясь, хотя бы отчасти, пышным стилем ее самого известного бытописателя ? капитана Юзефа Коженевского, но в данном случае не он тому причина.
Первая фраза просто отразила мое невольное желание вести рассказ в патетическом тоне о несколько грустном, а в общем, пустячном эпизоде. Я предельно честно опишу случившееся. Это поможет мне самому лучше понять то, что произошло. Помимо всего прочего, изложить происшествие ? значит перестать быть действующим лицом и превратиться в свидетеля, в того, кто смотрит со стороны и рассказывает и уже ни к чему не причастен.
История приключилась со мною в прошлую пятницу, в этой же самой комнате, где я сейчас сижу; в этот же самый вечерний час, правда, сегодня несколько более прохладный. Знаю, что все мы стараемся позабыть неприятные вещи, однако хочу записать свой диалог с доктором Эдуардом Циммерманом ? из Южного университета, ? прежде чем наш разговор канет в Лету. В моей памяти еще живо каждое слово.
Чтобы рассказ мой был ясен, постараюсь вкратце напомнить о любопытной судьбе, постигшей отдельные письма Боливара, которые вдруг обнаружились в архивах доктора Авельяноса, чья "История полувековой смуты", считавшаяся пропавшей при известных всем обстоятельствах, затем была найдена и опубликована в 1939 году его внуком, доктором Рикардо Авельяносом. Судя по многим газетным отзывам, которые я собрал, эти письма Боливара не подставляют особого интереса, кроме одного-един-ственного, написанного в Картахене 13 августа 1822 года, где Освободитель касается некоторых подробностей своего свидания с генералом де Сан-Мартином. Трудно переоценить важность этого документа, в котором Боливар сообщает, хотя и довольно скупо, о том, что же произошло в Гуаякиле. Доктор Рикардо Авельянос, противник всякой официозности, отказался передать письма своей Академии истории и предложил ознакомиться с ними многим латиноамериканским республикам. Благодаря похвальному рвению нашего посла, доктора Меласы, аргентинское правительство успело первым воспользоваться этим бескорыстным предложением. Было договорено, что уполномоченное лицо приедет в Сулако, столицу Западного Государства, и снимет копии с писем для их публикации в Аргентине. Ректор нашего университета, где я занимаю должность профессора на кафедре истории Америки, был столь любезен, что рекомендовал министру возложить эту миссию на меня. Я получил также более или менее единогласную поддержку своих коллег по Национальной Академии истории, действительным членом которой состою. Уже была назначена дата аудиенции у министра, когда мы узнали, что Южный университет, который, как хотелось бы верить, не зная об этих решениях, предложил со своей стороны кандидатуру доктора Циммермана.
Речь идет ? и, может быть, читателю он знаком ? об одном иностранном историографе, выдворенном из своей страны правителями третьего рейха и получившем аргентинское гражданство. Из его трудов, безусловно заслуживающих внимания, я знаком только с его новой трактовкой подлинной истории Карфагенской семитской республики ? о которой потомки могли судить лишь со слов римских историков, ее недругов, ? а также со своего рода эссе, где автор утверждает, что управление государством не следует превращать в публичный патетический спектакль. В это обоснованное утверждение внес решительный корректив Мартин Хайдеггер, показавший с помощью фотокопий газетных цитат, что современный руководитель государства отнюдь неанонимный статист, а главное действующее лицо, режиссер, пляшущий Давид, который воплощает драму своего народа, прибегая к сценической помпезности и, понятно, к гиперболам ораторского искусства. Само собой разумеется, он доказал, что Циммерман по происхождению еврей, чтобы не сказать ? иудей. Публикация именитого экзистенциалиста послужила непосредственным поводом для изгнания Циммермана и освоения нашим гостем новых сфер деятельности.
Понятно, Циммерман не заметил явиться в Буэнос-Айрес на прием к министру, министр же через секретаря попросил меня поговорить с Циммерманом и объяснить ему положение дел ? во избежание недоразумений и неблаговидных препирательств между двумя университетами. Мне, естественно, пришлось согласиться. Возвратившись домой, я узнал, что доктор Циммерман звонил недавно по телефону и сообщил о своем намерении быть у меня ровно в шесть вечера. Дом мой, как известно, находится на улице Чили. Пробило шесть, и раздался звонок.
Я ? с республиканской демократичностью ? сам открыл ему дверь и повел в кабинет. Он задержался в патио и огляделся. Черный и белый кафель, две магнолии и миниатюрный бассейн вызвали у него поток красноречия. Он, кажется, немного нервничал. Внешность его ничем особым не отличалась: человек лет сорока с довольно крупным черепом. Глаза скрыты дымчатыми стеклами; очки порой оказывались на столе, но тут же снова водружались на нос. Когда мы здоровались, я с удовлетворением отметил, что превосхожу его ростом, и тотчас устыдился этой мысли, ибо речь шла не о физическом или даже духовном единоборстве, а просто о mise au point*, хотя и малоприятной. Я почти или даже совсем лишен наблюдательности и все же запомнил его "роскошное одеяние" (как топорно, но точно выразился один поэт). До сих пор стоит перед глазами его ярко-синий костюм, обильно усеянный пуговицами и карманами. Широкий галстук на двух резинках с застежкой, какие бывают у фокусников. Пухлый кожаный саквояж, видимо, полный документов. Небольшие усы на военный манер; когда же во время беседы он задымил сигарой, мне почему-то подумалось, что на этом лице много лишнего. "Trop meuble"**, ? сказал я про себя.
Последовательное изложение неизбежно преувеличивает роль описываемых мелочей, ибо каждое слово занимает определенное место и на странице, и в голове читателя. Поэтому, если оставить в стороне вульгарные Приметы внешности, которые я перечислил, можно сказать, что посетитель производил всякое повидавшего в жизни.
У меня в кабинете есть овальный портрет одного из моих предков, участвовавших в войнах за независимость, и несколько стеклянных витрин со шпагами и знаменами. Я показал ему ? с краткими комментариями ? эти достославные реликвии. Он поглядывал на них, будто лишь из вежливости, и дополнял мои объяснения не без апломба ?думаю, неумышленного, просто ему свойственного. Например, так:
? Верно. Бой под Хунином. Шестого августа, 1824-й. Кавалерийская атака Хуареса.
? Суареса, ? поправил я.
Подозреваю, что эта оговорка была преднамеренной. Он по-восточному воздел руки и воскликнул:
? Мой первый промах и, увы, не последний! Я вожусь с текстами и путаю все на свете. А в вас живет это увлекательное прошлое.
Он произносил "в" почти как "ф". Такого рода лесть мне не понравилась. Книгами он заинтересовался больше. Окинув названия почти ласковым взглядом, он, помнится, сказал:
? А, Шопенгауэр, который никогда не доверял истории... Вот это издание, под редакцией Гризебаха, было у меня в Праге. Я думал состариться среди книг ? моих маленьких друзей, но именно история, воплощенная в одном идиоте, вышвырнула меня из дому, из моего города. И вот я с вами, в Америке, в вашем очаровательном домике...
Говорил он не очень правильно и торопливо, испанская шепелявость сочеталась у него с заметным немецким акцентом.
Мы уже сели в кресла, и я подхватил его реплику, желая перейти к делу:
? Наша история более милосердна. Надеюсь скончаться здесь, в этом доме, где и родился. Сюда мой прадед привез вон ту шпагу, повидавшую всю Америку, здесь размышлял я над прошлым и писал свои книги. Кажется, можно сказать, что я и не выходил никогда из этой библиотеки, но теперь наконец выйду, чтобы отправиться в земли, которые прекрасно знаю только по картам. Улыбкой я сгладил свою, возможно, чрезмерную велеречивость