Выбрать главу

— Пустота! Пустота! — шепчет и горько улыбается губернатор.

Он очень полюбил смотреть на себя в большое, что висит в зале, зеркало, и часто думал о том, как этот старик в штатском платье, похожий на профессора и стоящий теперь на фоне далеко отраженной комнаты, хотел, по приезде из Наугейма, бороться с блестящим генералом, от которого трепещет вся губерния. И казался ему этот профессор странно бледным, мертвым, а генерал с витым шнуром через плечо — живым, бодрым и ярким. И почему-то всегда вспоминалась одна поездка в Петербург.

Был май. Часа в четыре, он поехал в. Михайловский манеж на цветочную выставку, и это коротенькое время, прожитое случайно, неожиданно, среди чужой, незнаемой толпы, составило самое нежное впечатление жизни. Цветы прекрасные, временные звезды земли, тени звезд небесных говорили о жизни прекрасной, тайна и пути которой еще не разгаданы человеком, — о жизни, которая, страдая, молчит; говорили о какой-то встрече, которая могла бы быть у него на земле и, по странной случайности, прошла мимо…

В дверь уже стучались: приходил доктор Пепенко, говорил на «о» и, криво, на середину носа надев увеличительное пенсне, писал рецепты, которые Свирин сейчас же торопливо относил в Красную аптеку.

В девять часов утра губернатор сходил в нижний этаж, в свой служебный кабинет.

Два этажа дома соединялись меж собой внутренней деревянною лестницей, по которой губернатор любил ходить. Лестница была дубовая, с широкими, сделанными в виде лотка, перилами. Ступеней в ней было четырнадцать; когда по ним шел губернатор, то чувствовал, что они скользкие, крепкие, толстые и твердые, как камни. В его жизни случалось много неприятностей, но когда он, придерживаясь за перила с точеными, пузатыми колонками, медленно, спокойно сходил по этой лестнице, то, неизвестно почему, у него прежде всего являлась уверенность в своей правоте, силе и непоколебимости. В это время губернатор ясно видел, как живет его большой дом, в жизни которого он был главным, неоспоримым руководителем.

Наверху, в квартире, убирают из столовой отпитый кофе и покрывают стол для завтрака — меняют скатерть. Стоят высокие, пустынные комнаты, в которых теперь деловито и уверенно хозяйничает Свирин… Кипуча жизнь идет в нижнем этаже.

Работает канцелярия: пишут бумаги, заграничные паспорта, получают пакеты и расписываются в почтовых книгах. Правитель с кипой заготовленных, чисто, на хорошей скользкой бумаге переписанных рапортов, уже застегнувши и одернувши сюртук, ждет звонка из губернаторского кабинета. В приемной собрались: полицмейстер, кто-нибудь из губернского правления, присутствия, из управы, какой-нибудь поп, — всех, сидя за особым зеленым столом, записывает на особый лист красивый, изящный чиновник. Все они собрались, ждут звонка, разговаривают между собой о вчерашних новостях, и привычно в накуренной комнате шуршат обывательские слова. Красивому чиновнику скучно. Зевая, то и дело зажигая папиросу, он вяло пишет столбец знакомых фамилий и думает, что если тухнет папироса, то это — хороший признак: значит, кто-нибудь скучает по нем.

Вдруг тонким язычком затарахтел повешенный над дверью звонок. Прекратились сразу разговоры, оборвались думы: губернатор уже в кабинете. Является красивый чиновник и подает список лиц, явившихся на прием. Уходит, и, как столб, на смену ему идет с бумагами высокий, ровный, лысый, вчера несомненно пьянствующий, правитель. Зашуршали листы, послышалась скрипучая речь, потянулись длинные, неумные соображения, ссылки на законы, циркуляры и секретные предписания.

Хочется, чтобы поскорее ушел этот человек, у которого не особенно чистые манжеты, разные запонки, сюртук с двумя болтающимися пуговицами. Губернатор всегда с нетерпением ждал полицмейстера.

Как делец, полицмейстер был плох и нерадив. Часто он не знал того, что обязан был знать, и не делал того, что должен был делать, но был в нем. — в его спокойствии, в его черствости, в его невозмутимости тонкий, красивый аристократизм, какая-то незаметно чувствующаяся пренебрежительность ко всему: к этим делам, бумагам, выговорам, угрозам, крикам.

Года два тому назад, неизвестно откуда и почему, явился на прием красивый офицер, штабс-капитан, вежливо отрекомендовался, заявил, что он на днях оставил полк и просит места. Губернатор взял прошение, прочитал и почувствовал, что его влечет к этому человеку, что хочется поскорее исполнить его просьбу. Быстро были наведены все справки, — и он назначил его исправляющим должность полицмейстера. С тех пор каждое, утро этот человек приезжал к нему и ровным, спокойным голосом докладывал об убийствах, пожарах, крупных кражах и о всем том, что замечательного случалось в городе в минувший день.

В театре, дней через десять, губернатор увидел его жену. Это был человек тоже молчаливый, красивый и тоже чем то неуловимо к себе манящий. С самых первых дней приезда в город ее назвали цыганкой Азой, и это им и шло к ней, красиво и верно оттеняя какую-то часть ее души. Приходили эти два человека в театр, садились в ложу, смотрели на представление, в антрактах молчали, а потом, после конца, садились на извозчика и ехали домой, — и всегда было завидно, что вместе, в один дом поехали эти два красивых и странных человека.

Нельзя было уяснить себе; любили ли они друг друга или ненавидели и что связывает их между собою? И всегда казалось, что совершили они вместе какое-то страшное дело, теперь оно связывает их и, как к тачке, как цепью, приковывает друг к другу на всю жизнь: без ропота, без протеста, с покорностью нужно вместе сидеть в ложе, вместе ехать в один и тот же дом.

Во время доклада губернатор обыкновенно ничего не слушал. Он смотрел на полицмейстера и видел, что все в существе этого человека говорило: «ведь это чепуха, о чем я тебе делаю доклад. Есть вещи такие, от которых ты закричал бы, если бы узнал».

«Что же есть в тебе?» — думал губернатор, глядя на него, на красивое, холодное лицо. Он чувствовал, что никогда ему не приходилось видеть другого, так занимавшего и так тянувшего к себе человека. Когда губернатор был в Наугейме, то наступали такие моменты, когда являлось удивительное, необъяснимое желание увидеть их, этих людей, — мужа и жену, — увидеть сейчас, увидеть, как они молчат, как не смотрят друг на друга, как в половине двенадцатого едут домой: он с левой, она — с правой стороны..

Когда полицмейстер входил в кабинет, губернатор начинал ощущать легкое, неудержимое волнение. Начинал полицмейстер говорить, ничего не было слышно, было только видно: вот стоит высокий человек с красивыми глазами, смотрит ими прямо, в упор, шевелит губами. Какое-то иное, другое существо вошло вместе с ним, стоит вот тут, неподалеку, около него, словно сторожит, и чувствуется это невидимое присутствие, неотвратимое и неизбежное. Полицмейстер кончил доклад.

— Как супруга ваша поживает? — предлагал губернатор всегда один и тот же неизменный вопрос и всегда ждал ответа необычного, удивительного.

— Благодарю вас, — всегда одинаково вежливо говорил полицмейстер; слегка кланяясь, и было видно, что дальнейшие вопросы не нужны, и ответил бы он на них уклончиво и неохотно.

Губернатор отвечал ему тоже легким поклоном, и это значило, что прием окончен. Полицмейстер откланивался, легко, по-военному поворачивался, шел к двери, — тогда губернатор невольно приподнимался и, с ясно ощущаемой дрожью, с желанием крикнуть и остановить эту широкую, изящную спину, чувствовал, как за полицмейстером тянется какая-то особая, мутная тень.

Губернатор не давал следующего звонка, останавливался у окна и ждал, чтобы посмотреть, как полицмейстер выйдет на подъезд, как подадут ему пролетку, как вытянется перед ним постовой стражник, как легко и свободно, колыхнувшись от первого движения лошади, он поедет по улице вверх.

Уезжал полицмейстер, и тогда длинной, однообразной вереницей входили в кабинет, что-то говорили и докладывали чиновники из правлений, управлений, присутствий, палат, управ и комиссий. Приходилось выслушивать их, отвечать, — и невольно, сама собой рождалась мысль: