— Послали за Свириным, — бойко доложил тот, опять вытягиваясь в струнку, — ключи у него.
— А где же Свирин может быть, что за ним посылать нужно? — удивленно спросил губернатор.
Чиновник замялся, покраснел, пошевелил ладонями.
— Время послеобеденное, — сказал он нерешительно, — они его иногда проводят у Николая Ивановича. Приятель у них есть стародавний. Можно сказать, с юношеских лет.
Свирин служил у губернатора лет тридцать, был у него когда-то денщиком, вместе с ним провел турецкую кампанию, и ни о каком Николае Ивановиче он никогда от него не слышал.
— Какой это Николай Иванович? — спросил губернатор.
— Маркер-с! биллиардный маркер-с, — отвечал чиновник, — маркер второразрядного трактира «Мадрид».
— Да разве Свирин играет на бильярде?
— Вне конкуренции. Любому игроку завсегда пять крестов готов дать. Пока что, — посоветовал чиновник, — можно в канцелярии посидеть. Телеграмму напрасно не дали: тогда и полы натерли бы, и воздух в комнаты пустили.
Губернатор, накренивши собой фаэтон, слез на тротуар и пошел в ворота. Околоточный, держась как-то боком, прыснул на мальчишку, державшего обеими руками какую-то большую пустую бутылку, и, просунувшись вперед, широко отворил железную решетчатую калитку. Как будто не своими ногами шел губернатор по асфальту, поднялся по порожкам, вошел в приемную. Здесь по средам и субботам его ожидали просители, здесь он кричал на содержателей гостиниц и на монахов, приходивших с Афона.
Губернатор сел. После вагона, извозчика и душного полдня здесь было удобно и прохладно; ноги ныли, была такая лень, что не хотелось полезть в карман за папиросами: утомительным казалось открывать портсигар, зажигать спички.
— А я не узнал вас, ваше п-во! — сказал чиновник, появляясь в дверях.
Показалось странным и подозрительным, что у этого мальчугана, который раньше дрожал перед ним, теперь появились в голосе ноты какой-то снисходительности, пропал его прежний, бывалый страх, и разговаривает он с ним, как с приятелем. Кажется, что скоро вот возьмет папиросу и, расставив ноги, прежде чем закурить, постучит мундштуком о коробочку. «Почему? Чувствуете, что скоро умру, и теперь все равно считаться со мной нечего? Может быть, смерть уже ясно и отчетливо видна на лице?» — подумал губернатор, и что-то захолодело у него под сердцем. Он вгляделся в чиновника: молодое, обыкновенное обывательское лицо; вчера брился, франтовские закрученные усы; мажет их, должно быть, коричневым фиксатуаром.
— Не узнал? — боязливо спросил губернатор. — Значит, богатым буду.
— Обязательно, ваше п-во! — осмелился пошутить чиновник. — Богатым будете.
— А почему не узнал? Изменился я, что ли? — стараясь быть небрежным, спросил опять губернатор.
— Изменились, ваше п-во! — ответил чиновник. — Изменились! Прежде вы ходили в мундире генерал-лейтенантом, а теперь — в штатском костюме, не имеющем военного вида, и в черной шляпе.
Губернатор усмехнулся; под сердцем колыхнулась радость. Сделался милым этот темноватый пыльный костюм со множеством карманов, купленный в Берлине; входило в душу хорошее, легкое настроение; хотелось попросту глядеть на жизнь, как после летнего дождя хочется глядеть на свежее синее небо, — и губернатор спросил:
— Что же ко мне больше идет, мундир или пиджак?
— В мундире величия и грозы больше, — ответил чиновник.
— А в штатском?
— А в штатском — ничего подобного.
— Дело дрянь, — шутливо сказал губернатор, — нужно скорее мундир надевать.
Он с радостью и облегчением почувствовал, что старое величие и гроза — теперь утомительны для него. Когда в Наугейме выяснилось, что песня его спета, — то к душе вплотную, властно подошло новое, темное чувство, и с тех пор оно — всегда с ним. Дорогой все время он лежал на диване и как-то неожиданно уяснил себе, что штатский костюм, который он носил первый раз в жизни и с которым он не особенно еще умел справляться, дает ему новые, непонятные ощущения, и с ними не хочется и очень жаль расставаться.
Все ясней и ясней становилось, что в своей длинной губернаторской жизни он далеко отбросил от себя то высокое и истинное, чем Бог благословляет человека. Теперь понемногу рассеивается липкий и густой туман, который он принимал за воздух, и стало ясно, что не было в его жизни горячего солнца, яркого света. Жизнь его была, вероятно, самой печальной на земле. Тянулась ночь, длинная и темная. Ничего не разглядеть в этой тьме, и только, как тени, медленно плавали в памяти образы туманные, кошмарные, уродливые.
«Где же этот свет? В чем он? — думал все время, всю дорогу губернатор», — думал он и тогда, когда ехал с вокзала, когда увидел чиновника, когда вошел в прохладный каменный дом.