— Это, верно, новый колокол звонит, что осенью повесили, — вспомнил губернатор.
— Может, и новый, — неохотно согласился Свирин и после молчания добавил: — кимвал бряцающий.
Прошло несколько минут. Ровно и далеко звонил новый колокол…
— Красиво, брат! — восхищенно сказал губернатор. — Этакой-то ночью, в этакой тишине… Как льется звук! Город спит, и кажется, что его караулит ангел.
— Не признаю ничего! — хмуро, низким басом сказал Свирин.
— Чего не признаешь? — спросил губернатор.
— А вот этого. Колоколов и прочее. Кимвалы бряцающие. Разве богу колокола нужны? Богу нужно поклоняться в духе и истине. Богу нужен дух сокрушен, сердце сокрушенно. Нужно, чтобы от тоски по боге человека к земле гнуло. Земля-то стонет. Земля-то вот черная, а разве она должна быть черною? Земля — светлая. От крови она черна. Кровью человеческой пропиталась. А кровь-то голосом к богу кричит и заглушает все молитвы людские. Нужно умилостивить землю. Целовать ее. Ходить по ней осторожненько, любовно, тогда простит, тогда посветлеет. Тогда будут слышны молитвы. Тогда бог полюбит людей.
Губернатор, полжизни проживший рядом со Свириным, удивлялся, откуда у него эти речи? Был веселый, здоровый мужик, который когда-то переплывал Дунай, который теперь смотрит за домом, рассказывает о драке парикмахера с персидско-подданным. Теперь же, в шубе, стоит иной человек, угрюмо слушает далекий колокольный звон, подолгу молчит и говорит, что богу нужен дух сокрушен и сердце сокрушенно.
— Много есть уже людей, знающих это, — говорил Свирин, — много! И вот, как покончим заботы земные, пойдем по ней, по матушке, необутыми ногами пойдем по дорогам, по полям, по опушкам лесным… Босичком пойдем, чтобы не бить ее, матушку-страдалицу. Умолим ее, упросим ее. Говорят, она, земля, неразумна. Дураки это говорят. Брось ты в нее семя розы, и она поймет, что розовые соки нужны, и даст благоухание свое, и атласную одежду, и цветы, как девичьи щеки… Вот она, земля-то! Пойдем по ней, пойдем… Много уже народу уверовало в это… Пойдут!
— Где же он, народ-то этот? — спросил губернатор.
— Где? — иронически спросил Свирин; поднимался в нем, видимо, самолюбивый задор. — Там вон, — и Свирин махнул рукою, — по железной дороге пойти, за кирпичными заводами. Человек тридцать есть… По-ойдут! Пойдут! Дай время.
Свирин взглянул на губернатора, и глаза его в зимней темноте осветились ясностью и лучистостью. Губернатор не знал, что сказать. Всматривался он в Свирина, как в нового, совершенно ему неизвестного человека, а Свирин стоял — большой, в тяжелой, длинной шубе, — под ноги ему, видимо, поддувало; он переминался и поеживался. Губернатору казалось, что начинает он видеть жизнь яснее и зорче, и страшно было, что вот он сделает неверный, ложный шаг, и отвергнет она опять от него лицо свое.
Звон лился все слышнее и слышнее, как будто монастырь стал ближе. На небе, на востоке, начали проступать еле намечающиеся, тревожные пятна рассвета Скоро заблаговестили к заутрене и в городских церквах; звуки смешались и, казалось, рады были друг другу. Небо светило огнями, уже ослабевающими. Хлопнула на дворе какая-то дверь, Свирин посмотрел в ту сторону и тем же, не переменившимся, суровым тоном сказал:
— Ефрем встал. Всегда в четыре встает. И зимой, и летом. Постоянный человек.
Медленно пошли они в дом.
Выехали в ясный морозный день. Приехали до отхода поезда минут за двадцать; сидели в зале первого класса, у стола, на котором стояли искусственные пальмы. Тут же в мельхиоровом ведре стояла бутылка шампанского с золотым горлышком, с бандеролями, наклеенными крест-накрест.
Губернатор приказал откупорить вино. Должно быть, на станции его спрашивали мало, так как буфетчик вдруг покраснел, засуетился, долго выбирал салфетку и извинялся, что нет миндалю.
— Без миндалю обойдемся, — сказал губернатор.
Губернатор был в новом пальто, в черной шляпе и походил на помещика. Вино оказалось тепловатым, плохо закипало и только в бокалах, от дна к поверхности, заструилось белыми прыгающими искрами. Так как отъезд был неожиданный, то на вокзал явился только правитель канцелярии. Говорить не хотелось, — хотелось скорее идти к Соне, которой Свирин помогал устроиться в купе. Ударил колокол. Из двери показался начальник станции в форме и, подойдя к губернаторскому столу, сделал под козырек и сказал:
— Пора ехать, ваше пр-во!
Поднялись, пошли… Самым занятным было то, что из всех присутствующих никто не догадывался о правде. Знали ее только два человека. Хотелось почему-то подольше постоять на платформе, похрустеть снегом, поскользить резиновой подошвой по слегка намерзающему асфальту. В окно синего длинного вагона смотрела Соня. Лицо ее было необычайно, словно в нем прибавились новые черты: оно стало слегка суровым, будто на нем никогда не появлялась улыбка. После третьего сигнала поехали. В вагон вместе с губернатором вошел и Свирин: он провожал их до узловой станции, где была пересадка. Правитель махал фуражкой, — далеко была видна его лысая голова.