Вагоны двинулись необыкновенно мягко: было такое ощущение, будто бы поплыла земля. Когда усилился ход, внизу стало что-то мягко, как через плотную резину, постукивать. Пронеслись белые крыши маленьких пригородных домов, какие-то белые полянки, вывеска чугунолитейного завода на двух высоких столбах. Кладбище было прекрасно: оно лежало на горе, и казалось, что кресты выросли на снегу, как знаки отошедших жизней.
В купе, облокотившись на стол, сидела Соня.
— Устроилась? — спросил губернатор.
— Устроилась, — ответила она.
Вагон был почти пуст: ехал только какой-то неизвестный архимандрит с дорожной сумочкой через плечо да кавказский князь, куривший длинную трубку.
— За счастьем? — спросил, улыбнувшись, губернатор.
— За счастьем, — не сразу отозвалась Соня.
Было радостно, что это понятно только им одним.
— Дал бы бог! — сказал губернатор.
— Дал бы! — повторила Соня.
Приходил ехавший в другом вагоне Свирин, просил, чтобы и его взяли с собою, и говорил, что он никому не помешает, будет очень полезен, и проезд берет на свой счет. Прошли гуськом кондуктора, и контролер, близоруко прищурив глаза, рассматривал картонные билетики и передавал их оберу для прощелкивания.
До узловой станции было 138 верст; приехали туда ночью. Ждать поезда нужно было пятьдесят минут. Пошли в зал — огромный, двухэтажный, очень светлый, с большими, под потолком, белыми электрическими фонарями. Сели в углу, около фотографической витрины. Пили чай, ели жаркое, которое подавали на слегка облезлых металлических тарелках. Захотелось выпить коньяку, крепкого, очищенного, из бутылки с пятью звездочками. Хотелось жить так, как живет выпущенный на каникулы юнкер. Хотелось побродить по вокзалу, между столиками, и губернатор, оставив Соню со Свириным, пошел, засунув руки в карманы. Что-то бодрое, радостное, неуяснимое поднималось в нем. Проходя мимо парикмахерской, он зашел и постригся. Простыня, которою его, как салфеткой, завесили, была, кажется, не из безукоризненных, и это было почему-то безразлично, и говорило о том, что он — молод, здоров, ничего не боится, никакая болезнь не прилипнет к нему, и было странно: зачем в его чемодан Свирин наложил каких-то пузырьков и длинных ржавых гвоздей?
С левой стороны горел газовый рожок с разбитым на боку колпачком, стояли никелированные инструменты, в зеркало была видна перспектива комнаты: широкая дверь, умывальник, вешалка с пальто. Сам парикмахер был удивительно похож на одного актера, который в прошлом сезоне играл салонных фатов. На простыню падали седоватые пряди, и губернатор взял одну из них: волосы были мягкие, как у мальчика лет девяти. Щелкали ножницы; парикмахер боролся, видимо, со сном, неестественно расширял глаза, оттопыривал нижнюю губу, когда приходилось стричь трудное место. Губернатор дал ему за труды рубль; он пришел в необыкновенное оживление и, видимо, жалел, что для такого неожиданно щедрого клиента не согнал с себя сна и не приложил к делу всего своего усердия.
Было приятно сознавать, что вот он бродит по вокзалу, заглядывает в третий класс, читает на стене объявление о Гаграх, видит напечатанное на плакате море, фасады длинных гостиниц, а Соня ждет его: он дорог ей и нужен, — а Броцкий сидит где-нибудь пьяный и слушает цыган, но песни не веселят его: зря прошла жизнь! Чтобы подольше насладиться этим сознанием, он внимательно через решетку рассматривал, как носильщики, передвигая на рычаге гирьку, перевешивают багаж.
Подошел Свирин.
— Поезд подан, — сказал он, — на первом пути. До отхода восемнадцать минут.
— Отлично! — похвалил губернатор.
Свирин помолчал, посмотрел на конторщика, который писал бланки, и опять начал просить, чтобы его взяли с собой. Губернатор отрицательно покачал головой и пошел.
— Я на свой счет поеду! — крикнул ему вслед Свирин.
Губернатор остановился и сказал:
— Не глупи! Не маленький!
Свирин съежился и покорно пошел. Соня сидела одна, утомленная, сонная.
— Вот почти шестьдесят лет живу на свете, — сказал губернатор, — а сегодня первый раз в жизни стригся в три часа ночи. Новости? А?