Плотников передвигался по области без охраны, без тяжеловесного джипа с сиреной и ядовитыми лиловыми вспышками. Только водитель и неизменный вице-губернатор Притченко, самый приближенный из заместителей.
– Вот бы хорошо, Иван Митрофанович, если бы Ступин пустил свой цех в декабре. Как раз к вашему дню рождения. Был бы подарок.
– Он пустит. Подарок не мне, а президенту. Трубы, дорогой Владимир Спартакович, – это оружие не менее мощное, чем тяжелые ракеты.
Теперь они приближались к поселку Копалкино. Мысль об этом удаленном поселении причиняла Плотникову страдание. Мешала воспринимать свою деятельность, как успешное преображение губернии, в которой исчезает убогость и бедность. Захолустье уступает место совершенной цивилизации.
Указатель «Копалкино» уводил с шоссе. Покинув ухоженную трассу, машина запрыгала по разбитому асфальту. Обочины были замусорены, навстречу катил какой-то нелепый, виляющий велосипедист, поля были не засеяны, зарастали молодым лесом. И только река, чистая, с синей студеной водой, радовала глаз.
Плотников испытал неприязнь к этому виляющему, должно быть пьяному, велосипедисту, к молодым осинкам, заселяющим непаханное поле, к уродливой черной махине развалившегося зернохранилища. Все это портило образ преуспевающей губернии. Образ успешного губернатора, дающего другим областям пример образцового хозяйствования.
На въезде в Копалкино на покосившихся ржавых опорах сохранилась стародавняя надпись: «Сов хоз „Красный луч“». Надпись была прострелена крупной дробью, в слове «луч» буква «л» была заменена буквой «с». Главная улица нещадно пылила, заборы покосились, дома казались обшарпанными, деревья были серыми от пыли. В кювете валялся остов «москвича» допотопной конструкции, вокруг играли неумытые дети. И опять Плотников испытал раздражение, какое испытывает садовод, увидев на цветущем дереве сухую уродливую ветку в лишайниках и коросте. И хотелось взять секатор и отсечь неживую ветвь.
Перед зданием администрации, серого силикатного цвета, с линялым триколором, собрался сход. Два десятка жителей топтались у ступенек администрации. Они казались одинаковыми, и мужчины и женщины, в мятых несвежих одеждах, словно их подняли из кроватей, где они прятались от солнца в сырой тени. Глава поселения Буравков был им под стать: в поношенном костюме, несвежей рубашке и в каком-то, попугаечного цвета, галстуке. Галстук не доставал до брюк, открывал круглое брюшко. Буравков кинулся встречать Плотникова, протягивая сразу обе руки, словно боялся не поймать начальственное рукопожатие.
– Спасибо, что приехали, Иван Митрофанович. А мы вот народ собрали. Люди хотят вас увидеть, – смущенно улыбался глава. Не отпускал большую теплую руку Плотникова, стискивая ее корявыми ладонями.
– Я тебе, Виктор Терентьевич, в следующий раз галстук подарю, – усмехнулся Плотников. Отобрал руку и легонько дернул галстук Буравкова, притягивая к ремню.
Люди молча, угрюмо смотрели. И не было в их лицах любопытства или неприязни, а лишь тупое равнодушие, готовность повернуться и разойтись по домам. Снова улечься в мятые сырые постели. И это отупение, равнодушие, обреченность доживать свои жизни в тихом тлении, это медленное и необратимое умирание вызвали у Плотникова острое возмущение. Желание разбудить, растолкать криком, свистом, ударами. Чтобы в мутных глазах возникло живое чувство, пусть не радость, а ненависть, и с этой разбуженной ненавистью он сможет взаимодействовать. Своей страстью и волей он превратит эту ненависть в энергию творчества.
– Ну, что, граждане славного поселения Копалкино, закопались вы, скажу я вам, глубоко. Не люди, а корнеплоды какие-то! – Плотников поднялся на ступеньки крыльца, возвышаясь над головами своим крепким подвижным телом, элегантным костюмом, дорогим французским галстуком. – Есть такие лежалые корнеплоды, свекла или картошка, в земле и плесени. У вас хоть в домах зеркала есть? Вы хоть бреетесь, головы чешете, детей умываете? – Плотников хотел их задеть, оскорбить, вызвать ропот. Увидеть, как в глазах сквозь муть блеснет гнев. – В вашем Копалкине кино про войну снимать. Вот, дескать, что с нами проклятые оккупанты сделали. А вам, дорогие мои, и грим не нужен. Как военнопленные смотритесь. Может, к вам ученого прислать, который изучает древние племена, жившие на территории нашей губернии? Дескать, сохранилось одно древнее племя, живут в пещере, добывают огонь трением, копают в полях луковки и клубеньки. И вождь вашего племени подходящий, из одной с вами пещеры. Правильно я говорю, Виктор Терентьевич? – Он повернулся к Буравкову, который покорно слушал. – Но я вам скажу, и древние люди любили свою пещеру, чистили, убирали, украшали шкурами, рисовали на стенах наскальные рисунки, которые теперь считаются великими творениями. А вы? Неужели трудно каждому свой забор поправить, молотком постучать? Кисточку взять и наличник на доме покрасить? Машину песка привезти и выбоины перед администрацией засыпать? Неужели трудно, Виктор Терентьевич? – Он вонзал свои отточенные слова в понурого, испуганного Буравкова. В опухшее небритое лицо тучного мужчины с царапиной на щеке. В бесцветный лоб под линялым платочком немолодой худощавой женщины, которая смотрела куда-то в сторону, приоткрыв рот. Но обидные слова не причиняли боли. Казалось, люди бесчувственны, словно находятся под наркозом. – А ведь может так случиться, что Копалкино исчезнет с карты губернии. Зарастет лесом, дорогу дождями размоет, и останется только искореженный указатель «Красный суч», неизвестно в какую сторону.