За черемушником раздалось насвистывание, с кустов посыпались капли. То был Антон. Продравшись сквозь черемушник с удилищами из тальника, он пошел через поляну, высоко поднимал ноги, облепленные былинками, рогатыми семенами, лепестками иван-чая.
Все залюбовались им, даже угнетенный тягостным ожиданием Ляпкало. Русые, с медным отблеском волосы Антона затейливо спутались, пышно торчали над лбом, вздутым меж переносьем и мыском шевелюры мощной веной. Сшитый из маскировочного халата пиджак раскидывал полы, мышастая кепка, заткнутая под солдатский ремень, лихо торчала козырьком вверх.
— Слышь, Антон, — сказал Сашуня, — в Ленинграде я видел гранитных мужиков, они крышу подпирают… Поставить бы тебя вместо гранитного мужика, тоже бы смог крышу держать?
— Запросто.
Антон засмеялся и отпустил Сашуне подзатыльник. Сашуня нырнул в траву, будто не устоял. Под хохот приятелей он полежал недвижно и перевернулся на спину.
— В тюрьму захотел угодить? А то я устрою пятнадцать суток. Старше себя бьешь. Мне как-никак тридцать три, а тебе двадцать семь. Молокосос.
— Ну, шкодник, ну, шкодник, умает. За Семена угощение получил. Не стращай.
— И не собирался стращать. Проконсультировал да и только.
— Слышал я в талах, как ты его консультировал. Бедовую душеньку свою тешил.
— Стану я Семена обижать. Парень он бесхитростный, с загибом, верно. Но ведь и Эйнштейн был со странностями. Да. В численнике читал.
Никто из пятерых, кроме Федора Федоровича, не ловил пеструшку — ручьевую форель. Когда приготовления к рыбалке были закончены, он вскинул на плечо, как винтовку, удилище и зашелестел резиновыми сапогами по траве, цепко перевитой мышиным горошком. За ним потянулись остальные. Чем ближе подходили к речонке, тем беспокойнее становилось у Федора Федоровича на душе. Прошлым вечером, опьянев от водки, он хвастал перед Сашуней, с которым недавно познакомился в городе, и перед его спутниками, которых узнал только вчера, что пеструшки в Казмашке прорва: закинул — схватила, дернул — засеклась. Такая уж у него слабость: все, что любит, невольно перехваливает. Иногда аж вспотеет (так упорно держится, чтоб не преувеличить), но вскоре спохватится, что однако до конца не сумел уследить за самим собой.
Сашуня брел, уставясь в волнообразный затылок директора мельницы.
Занемелые виски казались приклеенными, время от времени их буравила боль, напоминающая о том, что он должен опохмелиться.
Антону хотелось быстрей приступить к рыбалке. Он обогнал бы Сашуню и Федора Федоровича, кабы умел ловить пеструшку. Неужели она действительно, если верить Федору Федоровичу, самая вкусная рыба? Вот бы натаскать Клане на щербу. Как забеременела, так сразу ее потянуло на свежую рыбу. А где ее добывать свежую-то рыбу? В магазины редко завозят, на базаре тоже не всегда захватишь. Последние дни знай одно твердит: «Хочу щербы из стерляди на ершах». Смешная!.. Никогда стерлядь не водилась в здешней округе. Хоть отпуск бери да самолетом на Волгу. А почему бы и в самом деле не слетать ради стерляжьей ухи за какую-нибудь тысячу километров. И вообще чудные они, брюхатые женщины. Вот Кланя. От музыки ее тошнит, от красного цвета она угорает. Вполне возможно, что Кланя придуривает, чтобы ухаживал больше. Пусть придуривает. За милой ухаживать будто тульские пряники есть.
Четвертым двигался Мосачихин. Его задело веткой по ключице, обожженной каплями чугуна, и теперь он досадовал на свое никчемное лихачество: по-обычному пробивал летку, не застегнувши суконной куртки, ну и припалило под шеей, когда дунуло из домны.
Позади плелся Ляпкало. Он завидовал Антону, безбоязненно шагавшему босиком по траве.
Больнично запахло чемерицей, и вскоре она зашуршала по ногам огромными гофрированными листьями. Спустились в овраг, заваленный белыми веснушчатыми камнями. Шваркнула утка, понесла хрящевато-упругий крик над вершинами осин. За оврагом, на лужайке, ощетинившейся желтыми копьями медвежьего уха, стоял круглый куст шиповника; тонкий его аромат оттеняла огуречная свежесть крапивы.