Но после того, как Сашуня не разрешил Мосачихину идти за собой, и тот, повернувши обратно, брел спотыкаясь, а мослатые руки его, перевитые шлангами вен, занемело висели, в сердце Федора Федоровича проклюнулась досада, поубавившая его восхищение.
«Нельзя же так долго мурыжить человека. Пора, по-моему, послушать, что он хочет сказать или спросить».
Федор Федорович швырнул на траву дождевик, брякнулся тучнеющим телом оземь. Мосачихин присел на угол дождевика.
— Разрешите закурить?
— Вы ведь бросили.
— Жизнь заедает.
— Жизнь, она, конечно… Держите директорскую «беломорину». Вообще-то вы с Александром Михалычем что?
— Повздорили малость.
Федор Федорович перелег на спину. Выгибая грудь, с хрустом потянулся: взыграла в мускулах силушка. Понаблюдал, как распушают ветры след реактивного самолета. Мысленно улыбнулся от сознания собственной хитроумности и неотразимости.
«Наивен ты, милый Анатолий. Да я ж мужик… Цены мне нет! Кого хочешь вызову на откровенность. Кто скрытничает — быстренько распечатаю. Ты-то сам поделишься. Не умеешь держать при себе печаль, сомнения и так далее».
Он вдруг поймал себя на том, что веки его дрожат в веселом прижмуре, и, опасаясь, что это заметит Мосачихин (как бы совсем не скис), повалил на нос козырек фуражки.
В ожидании мосачихинского откровения он улыбчиво поглядывал, задевая ресницами суконный ворс, на свой резиновый сапог, на обугленный вяз, на далекую гору, застеленную синевой ельника.
Послышался зычный говор и поверх сапога, заслоняя вяз и гору, закачались солнечные морды Антона и Сашуни.
Пеструшки, пойманные Антоном, были надеты на кукан; самая верхняя загибала янтарный хвост. Федор Федорович удивленно загудел.
Чего не потешить этого славного богатыря, багрового от комариных укусов.
Радость Антона померкла, едва он узнал, что с уловом лишь он да Мосачихин. Оставить жену Кланю без рыбы он не мог и на случай неудачи сунул в рюкзак две форели, остальную «пожертвовал» для ухи. Хотелось остаться со всеми, но он пересилил себя и подался к речке. По мере того как шел, на душе теплело: или так действовал нежный нагрев трав, по которым ступал босыми ногами, или недавний рассказ Сашуни о том, как тонул Ляпкало. Вспомнил, какую уморительную рожу состроил Сашуня, показывая Семена, лежавшего под бревном, и грохочущий хохот вырвался из его парусной ширины груди. И в то же мгновение Антон подумал, что над любой человеческой слабостью можно подтрунить и посмеяться, но, пожалуй, гнусно извлекать из этой слабости удовольствие. Гад все-таки Сашуня. Прищелкивал пальцами, когда рассказывал; в голосе упоение; глаза будто ртутью натерли.
Сверкнула догадка: что-то тут не так. Змея подползла к человеку и прыгнула? Чушь.
Трава, примятая Сашуней, мало выпрямилась, и Антон легко углядел свежую тропинку через пойму. Он опустился возле черемухи. Чтобы увидеть пень из-под веток, стал разгребать траву. Неожиданно перед пальцами подскочила спираль полиамидной жилки. Сквозь ее стекленеющие витки темнела гадюка.
Бугрилась в ведре вода. Сашуня зло сплескивал на траву накипь. Он осунулся от нетерпения: хотелось выпить и поесть. Его раздражало, что Федор Федорович ударился в воспоминания.
«Тоже мне знаменитый деятель. Кому интересно, рос ты в помольной избе или не рос, покупал у китайцев игрушку «ути-ути» или не покупал?»
Он был недоволен, что Ляпкало слушает директора мельницы, по-ребячьи выпятив губы, что Мосачихин до сих пор чистит у переката рыбу.
Сашуня потрогал языком огненный картофельный ломтик. Картошка начала развариваться. Он подпрыгнул, намереваясь выругаться, но ограничился покашливанием: прибыл Мосачихин. Он был угрюм, и Сашуня, не обнаруживший в налиме печени, смолчал. Кто-кто, а он-то знал: насупился Мосачихин — не задевай его.
Колдовать над ухой было страстью Сашуни. Не как-нибудь он опустил рыбу в ведро — хвостом вниз. Не когда-нибудь сыпанул туда перец и опрокинул полстакана водки, — составив ведро с пылу, с жару. Не когда-нибудь объявил, что уха поспела: после того, как набросил фуфайку на ведро и подержал его в речке, чтоб навар взялся ароматом.
Кликнули Антона. Выпили. Ели из общей чашки. Нахваливали. Краснели. Даже впалые никотинового тона щеки Мосачихина прожгло румянцем. После водки выпили бутылку коньяка. Раздобрился Сашуня. Мол, знай наших. Когда дохлебали уху и уплели рыбу, он вытер клочком газеты подбородок, сказал: