Двигатель машины работал со все бо́льшим напряжением, так они спешили. Малкольму было противно видеть, какую низкопробную поделку увозят с собой сын с невесткой. Это было явным поруганием того, что он всю жизнь пытался внушить своему мальчику.
Он покачался в кресле — заскрипели пружины — и вытянул сигарету из пачки, лежавшей в кармане купального халата. Трава вокруг была влажной от росы и неприлично высокой. Там, где Тео с Коллин примяли ее колесами, зелень была гораздо темнее. Наступает конец недели перед Днем поминовения,[4] а Малкольм еще не подстригал траву. Весна стояла страшно сухая, но и при этом вывести косилку из сарая две недели назад было бы не слишком рано. По правде говоря, Малкольм просто боялся, что его легким с этой задачей не справиться, особенно теперь, когда дни становятся все жарче. Он надеялся, что Тео сам вызовется подстричь траву. Малкольм даже намекнул ему об этом разок-другой.
Он зажал сигарету в губах и взглянул в глубину двора. Столько лет прошло с тех пор, как он хотя бы подумывал о том, чтобы починить яхту, и все же до сих пор он держал ее во дворе — назло самому себе. Она служила ему напоминанием об ошибках, которые мы совершаем в своей жизни. Яхта с самого начала была не так уж плоха, но, как не преминула заметить Дот, вовсе не так уж и хороша. Два двигателя «Либерти-V-12» то и дело требовали наладки, но когда удавалось отрегулировать их как часы, он мог вытянуть из яхты все триста восемьдесят лошадей, а то и побольше. Целых пять лет они ходили на ней вниз по реке и вдоль побережья. Яхта дарила им радость — Тео, Дот и ему самому, да и Коллин тоже ее любила, позировала на крохотной носовой палубе в бикини, точно модель с журнальной обложки, в то первое лето, когда они с Тео начали встречаться. Когда Малкольм купил эту яхту, она уже могла заинтересовать разве что коллекционера — небольшая моторка, построенная в 1941 году фирмой «Крис-Крафт», с бочкообразной палубой и тройными кокпитами.
Теперь яхта обросла мхом, на корпусе из красного дерева не осталось ни следа краски, медные поручни почернели и казались сделанными из железа. Суденышко было поставлено на стойки на заднем дворе, трейлер из-под него был продан, киль ушел в землю на целый фут.[5] В тех местах, куда за все эти годы Малкольм мог добраться с косилкой, трава была подстрижена. Конечно, яхта и теперь не так уж похожа на выброшенный на свалку автомобиль с треснувшим капотом и разбитыми стеклами, но ничего не скажешь — она торчит там как бельмо на глазу. И Коллин говорит, от нее дурно пахнет — надо же, какой нюх у этой девчонки. Да ей-богу, она по телефону учует, если ты на другом конце провода воздух испортишь. Если появился запах, то уж этот запах никуда не денется. Потому что Малкольму было уже ясно, что ко дню его похорон «Радость Тео» подгниет чуть больше, уйдет чуть глубже в землю, но будет по-прежнему покоиться на своем привычном месте во дворе. Яхта являла собой самую большую оплошность, какую Малкольм совершил в своей жизни. Видеть ее каждый день было его расплатой и наказанием за ту ошибку, и если для всех остальных она была бельмом на глазу, ну что ж, такова жизнь. Жизнь одного неминуемо проливается на жизнь других. Радость и любовь — это мы принимаем и приветствуем, но все остальное ведь тоже проливается на нас. Боль, глупость, обломки чьей-то потерпевшей крушение жизни — все это выплескивается, словно блевотина на твои ботинки, когда волочешь какого-нибудь пьяницу в участок за непотребное поведение.
Но вот и Дот появилась в дверях — в халате и домашних туфлях, с лицом, еще затуманенным сном. С годами ее фигура стала расплываться. Сейчас она спросит, как спрашивала каждое утро уже более десятка лет подряд, пил ли он кофе, потом спросит, что ему хотелось бы съесть на завтрак. А он ответит «да» или «нет», «ничего» или «яйцо всмятку». Но сегодня ему не хотелось участвовать в этой беседе, потому что его сын снова собирался выставить себя последним дураком с этим недоделанным ящиком, и виноват в этом он — Малкольм. Прежде чем Дот успела что-либо сказать, он произнес:
— Так хочется, чтобы мне больше никогда ничего не приходилось есть!
Малкольм зажег сигарету, которую все передвигал из одного угла губ в другой, и вдруг, глядя, как белка то появляется из пробоины в корпусе яхты, то вновь исчезает в ней, обнаружил, что не помнит, что это за чувство такое — чувство голода. Даже более того, он не помнит, когда утратил это чувство — этот звериный аппетит, столь характерный для него двадцать или тридцать лет тому назад, причинявший ему такие страдания, если он не мог его удовлетворить. Он помнил, как испытывал это чувство на яхте, как, словно виноградины, проглатывал фаршированные пряностями яйца, жадно поглощал треугольнички сандвичей с рыбой — хлеб, только что из холодильника, был холодным и влажным, — запивая пивом из бесчисленных жестяных банок. Все еще испытывая чувство голода, он смотрел, как подпрыгивают в попутной струе бумажные тарелки и пустые жестянки, вода бурлит и пенится, и цвет у нее, как у посудных обмывков. Он долго смотрел, как уплывает мусор, сохраняя посередине аккуратную полосу, оставленную попутной струей. В те дни он никак не мог насытиться, умерить свой аппетит. В какой-то момент он перестал обращать на него внимание, как на привычную боль, а когда, позднее, вспомнил о нем, понял, что чувство голода исчезло.