— Алё, алё, приятель! — Подорогин похлопал по столу ладонью, однако Щапов, подняв на него совершенно безумные, невидящие глаза, взмахнул шапкой, снова уставился в пол и продолжал бормотать.
Подорогин встал из-за стола и зачем-то взял в руки ежедневник. Взбалмошным, чудовищным вихрем завертелись мысли о дочках и Наталье, — мысли, которых, впрочем, он не запомнил ни одной.
На ватных ногах он обошел стол и встал перед Щаповым. Тот посмотрел на него, вздрогнул всем телом, с воплем подался назад и стукнулся затылком о стену. Подорогин наступил на его брошенную шапку и что-то тихо сказал. Он не слышал ничего, даже звука собственного голоса, и тем не менее продолжал говорить. Всплывшее в дверях белое лицо Ирины Аркадьевны, ее вытаращенные глаза заставили его замолчать, и только тогда, с болью в связках и с ощущением капелек слюны на подбородке, он понял, что все это время орал что было сил. Он услышал свое тяжелое дыхание и скрип стула под Щаповым, который все еще заслонялся от него локтем. Учинив над собой неимоверное усилие, Подорогин аккуратно кивнул Ирине Аркадьевне, вытер подбородок, одернул рукава и вернулся за стол.
Ирина Аркадьевна скрылась за дверью.
Петр Щапов сидел с прижатыми к груди кулаками.
В приемной закачалось стекло шкафа. Подорогин, вздохнув, снова одернул рукава и последовал за секретаршей.
— Что, черт возьми, тут у вас гремит?
Его вопрос обездвижил готовую опуститься на стул Ирину Аркадьевну в вершке от застеленного сиденья. На ее вытянутом пористом носу трепетал молочный рефлекс от окна. Подорогин посмотрел на приоткрытую стеклянную дверцу шкафа, плюнул, закрыл за собой дверь и наклонился к Петру Щапову:
— Если не будешь говорить внятно, убью.
— За… за что? — пролепетал тот.
Подорогин потер чесавшийся лоб под шапкой.
— За произношение.
Изумлению Ирины Аркадьевны не было предела, когда через несколько минут после устроенного разноса, от которого у нее до сих пор звенело в ушах, шеф сначала потребовал в кабинет бутылку водки с закуской, а еще через полчаса лично проводил едва волочившего ноги посетителя до дверей офиса.
— Муха залетит, — сказал он ей на обратном пути, заперся в кабинете и негромко — впрочем, она все равно услышала — выдохнул свое коронное: — М-мать!
И уже второй день ощущавшая умопомрачительное наступление гриппа Ирина Аркадьевна, прежде чем закрыть рот, закатила глаза, расставила ноги, пригнулась и, пискнув, с чувством чихнула в цветочный горшок.
Подорогин побарабанил пальцами по золоченому наличнику замка, прислушался, не скажет ли чего в ответ секретарша, подошел к столу, вытряхнул остатки водки в стакан и выпил. После этого он стал не спеша, методично прохаживаться мимо двери от сейфа к настенному календарю. Разворачиваясь на каблуках, он был вынужден каждый раз опираться то на сейф, то на стену через календарь. Его покачивало. На сейфе, в окошечке шифр-набора, он запомнил цифру «3», а на плакате число «21». В одну из этих ходок он снял со стола пустую бутылку, остановился у сейфа и со всей силы запустил ею в календарь. Бутылка с треском лопнула, осколки забарабанили по полу и столу. Мелованная плоскость января с лубочными бабами в санях и бронзовыми медведями в зарослях просела посередине и пошла мелкой волной от водки.
Прислушавшись, Подорогин снова зачем-то ждал реакции Ирины Аркадьевны и снова не дождался ее. Тогда он сел за стол, положил перед собой руки и, подмяв новенькую, пахнущую подошвой стодолларовую купюру, стал с силой сжимать и разжимать пальцы. Такого позора он не переживал давно. Никогда, наверное, не переживал. Поэтому, может быть, и не позором даже надлежало поименовать то, что пришлось испытать ему в последние полчаса, а чем-то другим, и весь резон его горячечной активности за это короткое и страшное время сводился на самом деле к попытке смягчить и переврать настоящее чувство, овладевшее им при невменяемом, баснословном известии Петра Щапова о том, что не кто иной, как он, дачный архетип Петр Щапов, он, капитан третьего ранга в отставке, пятидесяти трех лет от роду, сын собственных родителей, он, бывалый и полуголый моряк, прижимая к груди початую и проклято огромную бутылку шампанского «Дом Периньон», липкий от пролившегося вина и холодного пота, скрывался в заданное время на просторных и пыльных антресолях его, Подорогина, бывшей квартиры. Это, однако, еще было не все. Давая себе отчет в сути содеянного, бывалый и полуголый моряк тогда же, на антресолях, постановил не только явиться с повинной, но и, сколь сие мыслилось возможным, искупить свою вину. Человек он небогатый, пенсию, как и всем небогатым людям в стране, ему задерживают, однако, имея возможность приторговывать с собственного огорода и пасеки, некий НЗ-капиталец он все-таки сколотил. Посему да не почтет Василий Ипатич за труд принять скромные сто американских долларов, как нынче принято говорить «капусту», и не замнет ли — выражаясь в том же духе — «базар»? «Капусту» Подорогин принял, но, выпив водки, забросал Петра Щапова вопросами: знакомы ли ему имена следователей городской прокуратуры Уткина и Ганиева, кто, кроме него, еще мог знать о предстоящем «событии», не падал ли кто-нибудь в тот день с крыш прилегающих домов, находится ли у него в квартире прослушка, и проч. Ответов ни на один из этих вопросов, разумеется, Петр Щапов не знал и только раскрывал на них рот. Когда же он оказался за дверьми офиса и ковылял с распростертыми руками к лестнице, Подорогин, запершись, уже плохо понимал, кого ему удалось задурачить больше — бывшего соседа или себя самого. Он и не думал до сих пор, что известие об измене Натальи, ожидаемое и даже долгожданное в своем роде (если, конечно, случившееся вообще могло быть истолковано категориями адюльтера), способно до такой степени взбесить его. Если бы Петр Щапов сразу и вразумительно изложил смысл своего визита, Петру Щапову, конечно, было бы несдобровать. Даже сейчас Подорогин не мог сказать, как далеко зашло бы все в таком случае. Но, получив время для передышки (началом которой запомнил вытаращенные глаза Ирины Аркадьевны), он — не столько Щапова, сколько себя — принялся заваливать этими спасительными уточнениями. Как бы то ни было, живой и невредимый, Петр Щапов возвращался сейчас домой, а ему перепало лишних сто долларов. Вот только новенький календарь был уже никуда не годен.