Традиционные пять чувств различаются между собой в той степени, в какой их непосредственным результатом является удовольствие или знание. Все пятеро способны и на то и на другое, но каждый действует в соответствии со своим собственным ratio. Для человека вкус, очевидно, стоит на одной крайности, а зрение и слух – на другой. Но то, что действительно отличает друг от друга двух последних, это не просто богатство сообщения. Зрение и слух являются «теоретическими» чувствами, потому что они также являются лингвистическими чувствами. Они необходимые медиа для письма и речи соответственно. Можно даже сказать, что для человека всякое зрение – это своего рода письмо, а всякий слух – своего рода речь. Это превращение возможностей чувства в чувственное постижение, превращение того, что чувства обеспечивают, в материю чувств есть нечто большее, чем умозрительность. Зрение и слух – это живые, практичные, повседневные средства, с помощью которых мы ощущаем себя частью мира.
Речь и музыка – это сокращения слухового поля. Все формы артикуляции предполагают определенную потерю, от молчания письма до приглушения гула мира. В то время как зрение осуществляет охватывание, слух имеет тенденцию работать как отстранение, особенно когда возникает дистанция. Мы слышим звуки изнутри себя – мы всегда находимся в центре «там» и «здесь», – но в то же самое время, когда мы прислушиваемся к звуку, мы участвуем в движении к запредельному, еще куда-то, к тому, что никогда не может быть полностью достигнуто. Этот дрейф – наш способ принадлежать к миру; мир – его якорь. Шум сжимается или проникает внутрь; он разрушает принадлежность, прерывая перемещение. Но оно возвращается в тот момент, когда шум прекращается. Слуховой дрифт может быть остановлен только в странной близости шепота в ухо (интернализированной иногда в виде мышления и молчаливой речи). (Не является ли это частью эротического удовольствия от погружения языка в ухо? Целовать изнутри движения речи, не удаляясь от органа слуха?)
Ощущения аудиального не имеют объективной корреляции. Они являются переходящими способностями, передачами в форме восприятия, слушанием как проницательным, проекционным актом или, лучше сказать, слухом в виде охватывающей поверхности, улавливающей и усиливающей окруженную ею легкую вибрацию, которая в противном случае была бы утеряна или никогда не была бы обнаружена.
Концепция аудиального впервые пришла мне в голову с пониманием, что одушевление, привнесенное в песню поющим голосом, может существовать само по себе и в инструментальной музыке – эту способность я до сих пор считаю одним из великих даров классической музыки, в которой я это услышал. Это одушевление было не тем, что я себе представлял, а тем, что я слышал. Услышанное было не вполне звуком, но осознание, что я всё же это расслышал, легло в основу более поздней концепции.
Буквальный характер этого акта слушания фундаментален. Аудиальное – не метафора. И его ценность не является метафорической поправкой в пользу зрения. Метафора бесценна в обнаружении аудиального, но и не обязательна – в данном случае она должна сделать аудиальное доступным, не претендуя на то, чтобы быть его источником. Даже самая радикальная критика пристрастного отношения к визуальному и мира как картины мира, а именно критика Хайдеггера, сталкивается с проблемой метафоры. Для Хайдеггера «мир, созданный и воспринимаемый как картина» является вершиной заблуждений современности. Это подрывает ценность искусства, способствует злоупотреблению технологиями и прежде всего препятствует нашей первичной общей вовлеченности в мир. Изображение расширяет возможности наблюдателя за счет отделения от наблюдаемого. Альтернатива Хайдеггера слуховая, но только метафорически. Его медиумом является язык, особенно язык определенной оракульной поэзии, в частности Фридриха Гёльдерлина, который становится образцом для собственного языка Хайдеггера: музыкального, певучего и резонансного, но только в метафоре. Язык принадлежит не речи, а письму. Он стремится посредством рефлексии «перенести человека будущего в то „между“, в котором он принадлежит бытию, но остается чужаком среди сущего»[28]. Этот язык, по своему замыслу, не достигает ни уха, ни мира.
28