— Чего молчишь, святоша? — Офицер недолюбливал Елисея Силыча за чтение моралей. — Ты и правда думаешь, что мы сидим по уши в болоте, без еды и снарядов, зато с детьми и женщинами, потому что нас твой Бог испытывает? Ты оглянись, это ли справедливо?
В воздухе зудела мошкара. От досок, брошенных в мочажину, пахло едкими испражнениями. Плакали детишки, и запаршивевшие матери совали в грязные ротики травяную тюрю. Беженцы набились в полузатопленные землянки, где на осиновых нарах доходили больные тифом. Инфекцию подхватили от болотной водицы, и лагерь удушливо цвел оранжевыми разводами. Островок Кипец укрылся посреди Вороны, где река разливалась и заболачивала местность, поросшую кочками, камышом, осокой, ивами, кленом, тиной. Без проводников пройти через топкий лабиринт было невозможно.
В болоте антоновцы стояли лагерем уже вторую неделю. Елисей Силыч успел связать из камыша и рогоза молельный дом, куда смешно вползал на коленях. Жеводанову нравилось разглядывать камышовый купол, который вместо позолоты пушился сухими перышками. Такой дом и Бог мог заприметить, а то золото часто глаза слепит. В свой храм Елисей Силыч никого не пускал. Да и войско причаститься рогозом не спешило. Вместо молитвы мужики подрубали болотные кочки и выбирали из них землю. Можно было залезть в кочку, накинуть сверху колпак и пересидеть лихие времена. «Мурашимся», — называл это Жеводанов.
Офицер взгромоздился на подводу с заплесневелой мукой и через бинокль посмотрел в сторону Паревки. Там что-то шевелилось. Оскалился вояка: нравилась ему сладость предстоящего боя. Особенно же нравилось Виктору Игоревичу, что победить в лесной войне уже было нельзя. После успешного сражения, когда трупы еще парили живым духом, Жеводанов вдруг вспоминал, что стратегически восстание обречено, и от радости страшно клацал зубами. Оглядывая торжествующих крестьян, верящих, что сотня перебитых красноармейцев спасет их зерно, Жеводанов хохотал. Смотрящие в разные стороны усы кололи воздух. Клацали вставленные железные зубы. Люди шарахались, но офицер делал шаг и обнимал товарищей.
Поначалу Жеводанову было совсем не весело воевать с красными. Он полагал, что Добровольческой армии вполне по силам выиграть войну, а значит, ничего интересного в ней быть не может. Интересно ему становилось там, где ничего уже было исправить нельзя, где человеку противостояла не армия с пушками и аэропланами, а бесчисленная силища, от которой по груди пробегали мурашки. Тогда оставалось надеяться только на себя и тем производить чудо. Втайне, когда бороться будет уже невмоготу, ожидал Жеводанов то ли сошествия Христа, то ли еще чего спасительного, что явиться может только тогда, когда всякая надежда вышла вон.
— Идут? — тихо спросил подползший Кикин.
Он был весь в ряске и вонял болотом. Когда у Тимофея Павловича спрашивали, зачем он постоянно ползает, Кикин отвечал, что щупает русскую землицу. Присматривал на будущее себе самое вкусное местечко.
— Идут, — кивнул Жеводанов. — Пусть играют тревогу.
— А может... — Кикин облизал губы. — Может, в леса уйти? Что мы против них?
Тимофей Павлович не был трусом, но первым отрыл спасительную кочку и даже пытался в травяной храм заползти. Так, на всякий случай. Вдруг там Бога прячут? Из храма Кикина вытащили, обругали. Тогда Кикин пополз в Паревку, где выискивал остатки своего имущества. Было у мужичка частнособственническое чутье. Он хорошо знал, где подкормиться можно. Вот и теперь Кикин понимал, что лучше срубить камышовую тростинку, переплыть Ворону и уйти в непролазный лес, нежели принять заранее проигранный бой. А в лесу и с силами собраться можно, и поелозить хребтом о пень, и никто не найдет там ни повстанье, ни баб с детишками, ни беременную кобылу. За такую расчетливость Жеводанов немножко презирал крестьян. Офицер считал, что воевать землепашцы пошли из-за веры в победу, тогда как, знай с самого начала, что восстание обречено, никогда бы не слезли с печи.