Диаграмма называлась «Повешенный».
10
Собственно, было три возможности уйти, три, не считая мучительных. Застрелиться. Украсть у сутенера пистолет и выстрелить себе в голову. Наверное, это самое прекрасное. Яркая вспышка… Обрыв ассоциаций. Остановка образов. Просветление. И завершение. Вот и весь гештальт. И не нужно никакого круга. Никогда больше не думать, не представлять, как ее муж делает это с другой, как он с наслаждением входит в тело другой и как он в ней оживает. И как потом мучительно возвращается сюда, бледный и сам себя ненавидящий и ложится с ней, со своей женой, и отворачивается к стенке, и как потом возвышенно пишет в файле Livejournal,[11] что любит их обеих, зная, что она обязательно прочтет… Или второе – выпить таблетки, что-нибудь из цианидов, натощак…. Нет, таблетки – это, наверное, слишком медленно. Захочется вернуться из этой постепенно размягчающей и засасывающей мглы. Пока не поздно. А будет поздно. Тогда, может быть, третье? Украсть у отца ключи, открыть и завести машину, выехать на загородное шоссе и заскользить все быстрее и быстрее под влажным (и в то же время сухим) взором сверкающей Луны. И, наконец, врезаться. В опору моста, в налетающий КАМАЗ, в поезд, в дом, в железобетонную стену, в цистерну с нефтью… А лучше всего в кровать… В их кровать!
Она, наконец, почувствовала облегчение.
«Да, эти три – самое реальное. Хотя каждый раз надо что-то украсть – пистолет, ключи, таблетки… Смерть надо украсть… Как будто нельзя самой. Например, утопиться… Опускаясь под воду, попытаться дышать водой, кашлять, задыхаться. Пугаться, выбрасываться наверх, отхаркиваться, взмахивая руками, как в спортзале, давиться и снова туда, вниз, снова, рыдая, медленно погружаться. И вдыхать… всей грудью… вдыхать. Грязная холодная вода, чужие окурки, отклеившиеся этикетки. Как все это поплывет в рот, в легкие. Отвратительно… Лучше уж удавиться. Да, грубая шершавая, обдирающая шею, но зато надежная веревка. С твердым давящим за правым ухом узелком. На память. Нет… Как-то подло и вульгарно, как будто казнят. Так же кончают с собой какие-нибудь уборщицы или кухарки… Хотя Цветаева… Уж лучше газом. Тоже гадко… В него же добавляют что-то отвратительное, для запаха. И потом опять же – сидеть на стуле. Как ингаляция. Будет тошнить, будешь думать о газовых камерах, будет рвать. Даже не смочь остаться в эти последние минуты наедине с собой. И так и умереть, как бы из солидарности. Нет, это уж слишком социально. Одной, так одной, не досиживая вместе со всеми…»
Круглая, безумная луна заглядывала в окно, заглядывала в глаза, болезненно и в то же время сладко. Луна словно бы удивлялась. Медленно вращаясь, наливаясь алмазным светом… Ассоциации за ассоциации. Мысли за мысли. Бред за бред. Люба лежала в постели одна. Григорий опять не пришел ночевать.
«Мы могли бы встретиться еще раз… Еще один раз… Не бойся, я бы обо всем позаботился».
Она откинулась на подушку и усмехнулась. Она же помнит адрес и знает дорогу. И если он не позвонит, она придет, придет к нему сама.
«Я же и есть его и своя… смерть».
Ее глаза, в которые переливалась сейчас эта горькая алмазная Луна, исполненная какой-то сладкой освобождающей мести… Как он будет ее ебать… Как тот черно-белый офицер… Как тот великий и могучий… Как он будет ее ебать в последний раз… С широко закрытыми глазами… Огромное, алмазное, начинающееся и начинающееся. Приближающееся и приближающееся. Издалека и изнутри… La petit mort…[12] Не случайно же французы именно так говорят об этом… Потому что, потому что… Нет другого пути. Ведь она же больше не хочет жить так. Ибо круг, на котором она хотела рассказать, – это всего лишь повторение. Рассказать другим – это всегда всего лишь повторение.
11
«Скажи, а ты мог бы убить себя?»
Черный стол, черная этикетка с надписью «Nemiroff», ухмыляющийся официант. Евгений посмотрел на черные стены, желтый потолок, черный пол и заказал себе еще пятьдесят. Борис должен был подойти к четырем. Свет исходил от белого экрана, на котором плясал какой-то бессмысленный компьютерный мультфильм.
Они были друзьями еще с университета. И ему даже иногда казалось, что он был единственным, кого Борис любил на самом деле, хотя, быть может, было и что-то нехорошее в этой любви. Евгений был на несколько лет младше Бориса, только поступил в университет, когда Борис был уже на пятом курсе.
Увидеть его лицо, как когда-то, много-много лет назад. Одутловатое, изъеденное оспинами лицо с водянистыми, как у бешеного быка глазами мутными от крови и прозрачными одновременно. В каком-то неясном скорбном желании пострадать. И в то же время нанести последний удар. Вырваться из этого цирка… Нагло заявить всем, что предпочитаешь оставаться один. Единственным и неповторимым.
Сейчас, сидя в этом черном баре, он почему-то вспомнил, как, еще не познакомившись, он часто видел Бориса на лестницах, где тот всегда так загадочно курил. Борис окончил какую-то элитарную спецшколу, причем не просто, а с золотой медалью, и все знали, что его отец – адмирал. Да, Борис был звезда, это знали все, но он сходился далеко не со всеми… Сидя здесь, в этом черном баре, Евгений вспоминал сейчас те времена, когда еще был зеленым птенчиком, когда жизнь еще только открывалась. Как заходил к Борису в комнату в общаге, где тот жил еще с тремя монстрами. Они слушали Doors и King Crimson еще тогда, двадцать с лишним лет назад. В ванной были аккуратно развешаны выстиранные презервативы, длина которых производила на Евгения просто парализующее какое-то воздействие, словно бы это были не просто самые длинные и самые толстые в мире презервативы Баковского завода, а специальные презервативы для быков или коней. Потом, правда, он узнал, что Борис сотоварищи их специально вытягивали с помощью горячих гирек, чтобы поразить воображение посетительниц… Тогда, на первых курсах он был буквально загипнотизирован Борисом, говорил его фразочками и даже копировал его повадки. Он был просто болен Борисом, так он его любил. Он был им пропитан, им и только им. И не только его образом мыслей, а словно бы уже и всей его физиологией. Казалось, даже появились оспинки на лице и еще – этот странный, мученический какой-то отсвет в самой глубине глаз, когда он, подобно своему кумиру, взглядывал на себя в зеркало.
«Скажи, а ты мог бы убить себя?» – спросил как-то странно его однажды Борис.
Наверное, Борис хотел, чтобы и он был такой же сильный и безжалостный, и потому влезал в него, надевал как перчатку, так, что он чувствовал себя им во всем, каждый день ловя себя на разных мелочах, до смешного.
«Но он и в самом деле любил меня».
Вспомнить Ялту, тогда они приехали в марте и чтобы доказать ему, что он, Борис, – его лучший друг (когда Евгений в шутку попросил его об этом), он просто зашел в море по пояс в своих кожаных брюках. Вода была еще градусов семь…
– Привет, Джинн!
Борис появился из-за спины.
Он пожал Евгению руку и грузно сел, расстегивая на животе молнию кожаной куртки. Официант принес пятьдесят.
– Ты будешь? – спросил Евгений, кивая на рюмку.
– Нет.
Тогда сказал:
– Принесите, пожалуйста, сок.
Официант кивнул.
«Скажи, а ты мог бы…»
– Взять себе «Форд», – сказал Борис, как всегда сознательно строя фразу не так, как другие, – я решил тут на днях себе… Новый. Супермашина, сто тридцать сил, охлаждаемый перчаточный ящик, подушки безопасности!
Евгений молчал.