Выбрать главу

Днем читаю иллюстрированные журналы, просматриваю газеты, позже направляюсь в вагон-ресторан. С аппетитом обедаю. Я, кажется, слишком много ем, у меня начинает; расти брюшко. Это, Штеффен, не дело, тебе еще рано толстеть, ты должен заботиться о своей фигуре. Подумай, что скажут девицы; хотя, впрочем, некоторые авторитетно уверяют, что женщины любят толстых.

8

Вильсоновский вокзал в Праге. В моем распоряжении сколько свободных часов. Оставляю свой багаж на хранение.

Кстати, мой чемодан, оставленный в Германии на границе, довольно дорого обошелся Форсту. Он рвал и метал, когда я перечислял ему ценные предметы, находившиеся в чемодане. Он даже пробовал пугнуть меня тем, что запросит Берлин о содержимом моего багажа, оставленного на границе.

— Ничего из этого не выйдет, господин Форст.

— Почему?

— Да потому, что чемодан пропал.

— Откуда вам это известно?

— Я видел выражение лица моего спутника, любителя голландской литературы.

Итак, сдав вещи на хранение, я отправился осматривать город. Прага — это забавная смесь средневековой старины и современного. Прислушиваюсь к шипящему говору на улицах: «пшишли», «пшес», «ржикал». Закусываю в колбасном магазине «Земка» на «Вацлавске намести». Это главная улица золотой Праги. Немцы называют эту улицу «Венцельплац». Я нигде не ел таких прекрасных сосисок и пирожных, как в Праге.

Внимательно приглядываюсь к чешкам. Они вовсе не так толсты, как о них говорят. Среди них очень много хорошеньких. Жалко, что я не задерживаюсь в Праге. Ничего, наверстаю на обратном пути.

О чехах мне рассказывали, что их национальной трагедией является диспропорция между бурным темпераментом женщин и флегматичностыо мужчин.

Я никогда не был шовинистом, однако должен сказать, что, когда вижу чешских или польских офицеров, я чувствую атавистическое желание вцепиться им в горло. Проанализировав это странное состояние, я пришел к выводу, что мы, немцы, привыкли считать чехов и поляков рабами, поэтому нас теперь приводит в бешенство вид этих людей в офицерских мундирах.

Я сижу в поезде, который ночью привозит меня в пресловутые Штеховицы. Воображаю, какая это провинциальная скучная дыра. Из тебя, Штеффен, кажется, хотят сделать коммивояжера. Ты, впрочем, не имеешь оснований быть недовольным: у тебя ведь, маленький хитрец, есть все, что ты так любишь, а вкус ведь у тебя неплохой.

В купе слышна только чешская речь. Из всех славянских языков мне нравится лишь русский, он, кажется, благозвучен: «господи помилюй», «спасибо», «харашо».

Я по натуре очень общителен и начинаю скучать. Вынимаю из кармана номер «Вю», рассматриваю иллюстрации.

Мой сосед справа — старичок, похожий на белку, — начинает меня интервьюировать. Я отвечаю, что не понимаю по-чешски. Старичок переходит на ломаный немецкий язык:

— Вы иностранец?

— Да.

— Немец?

— Да.

— Вы едете в Германию?

— Нет.

— А куда?

— В Польшу.

— Что вы там будете делать?

Интервью делается невыносимым; я углубляюсь в журнал и перестаю отвечать на вопросы. Старичок апеллирует к другим едущим в купе и, очевидно, подвергает мою личность энергичной критике. Он, видно, при этом выражается не вполне литературно, так как девица, сидящая у окна, смущенно краснеет и прячет нос в книгу; остальные хихикают.

На всех станциях по перрону бегают мальчики в белых куртках и пронзительно кричат: «пиво-пиво», «хоуски», «горки парки». Показываю пальцем на сосиски, — это, оказывается, и есть «горки парки», «хоуски» — это особой формы булки, посыпанные крупной солью.

От нечего делать смотрю в окно, вообще же я не любитель пейзажей, природных красот и тому подобного, — я всегда был на редкость прозаичен и ценил только одну красоту — женского тела.

По обе стороны поезда — поля, покрытые высокими жердями, по которым вьется хмель. Потом начинаются картофельные поля, временами — свекловичные. Везде работают люди, преимущественно женщины. Удивляюсь, как им это не надоедает. Мне страшно подумать о такой жизни: каждый год сеять, потом убирать урожай, опять сеять, опять убирать.