– Уймись, злоязычная безотцовщина! – рассердился дядя Семен и схватил со стола медный витой подсвечник. – Не изрыгай хулу на помазанника божия. Не его ли щедротами живет все купецкое сословие? Не его ль милостями и ты, смерд, жив?.. Ы-ы-ы, сила нечистая, сгинь с глаз моих, а не то – за ноги да об угол!
Максим встал меж ними.
– Не гневайся, батюшка, Семен Яковлевич, Никита брякнул не со зла, а по дурости. Оно и страшно, а не миновать нам казаков на подмогу звать.
Никита упятился к порогу, сорвал с деревянного гвоздя тулуп и, с шапкою в руках выбежав на двор, крикнул своему человеку:
– Запрягай!
Кони дружно взяли с места и понесли.
Весь обратный путь Никита разметывал умом и так и этак.
Призывать казаков было страшно, а житье без сильной охраны было тоже не уедно: редкий год проходил, чтоб какой-нибудь зауральский князек не учинял набега на освоенные Строгановыми места.
Торговать с инородцами было и выгодно, но дороги кишели лихими людьми.
Не входило в его расчеты ссориться накрепко и с братом Максимом, – дядя в счет не шел: съедаемый недугом, он быстро близился к могиле.
Надумал Никита поговорить о том деле со своим первым советчиком, Петрой Петровичем.
Старший прикащик Петрой Петрович Жарков был беглым монахом и служил еще отцу Никиты, Григорию Аникиевичу. Грамотей и пройдоха, вел он книги памятные и уговорные, сметные и ужимные, хлебные и соляные; языки и наречья туземных народцев разумел; знал, сколько в острожках деревень, починков, дворов крестьянских и бобыльских, сколько во дворах детей, братей, племянников, внучат, зятей, приемышей – всех по именам и по прозвищам, да сколько пашни распахано, да перелогу, да лесу, да рыбных ловель и звериных гонов, да с кого сколько и когда оброку брать. [60/61]
Вызванный с дальних промыслов, куда он ездил раздавать людям урочный корм, Петрой Петрович явился наскоре.
Хозяин сидел в горнице и попивал вишневую наливку. Вбежал Петрой Петрович и отвесил истовый поклон.
– Вызывал, Никита Григорьевич?
– Ты, братец, того, надень шапчонку-то, а то поди вшей там набрался и мне тут напустишь... Да потуже, потуже нахлобучь, чтоб не расползались... Ну, рассказывай.
– Слава богу все живы-здоровы, – скороговоркой начал было Петрой Петрович.
– Не тараторь, – остановил его Никита. – Говори ровнее, а то у меня после твоих речей три дня в голове копоть стоит.
Петрой Петрович осклабился, раздернул пуговицы домотканого, подбитого беличьими черевами кафтана, откинул полу и, вывернув карман, высыпал на стол горсть дикого серебра.
– Вот, при мне с десяти лопат намыли.
Хозяин ухватил буроватую крупинку, покатал ее в толстых пальцах, подышал на нее, прикинул на руке, надкусил зубом.
– Доброе серебришко. Отколь?
– Из-под Вздохни-горы.
– Еще чего там?
– Баловство, батюшка Никита Григорьевич. Десятник Демидка Савин посягает на девку Лушку Вятчанку.
– Не по рылу каравай.
– Я ему всяко говорил – и слушать не хочет. «Женюсь» да и только.
– Этак все захотят с женами спать, а кто же о добре моем радеть станет? Пошли Демидку под Вздохни-гору в мокрый рудник, там с него живо дурную кровь сгонит. А Лушку... Лушку вороти в золотошвейню, а то они, подлые, всю ее красу расклюют. Да скажи ей... или нет, пускай лучше ко мне сама придет.
– Слушаюсь, батюшка Никита Григорьевич.
Никита тянул душистую наливку, лукавый огонек играл в его сером глазу, а Петрой Петрович часто сыпал:
– За Вишерой опять зыряне пошаливают, лес твой жгут, на нашу сторону за лисами ходят, одного нашего человека прозвищем Колобок забили до смерти и втоптали в болотце. Никудышный был мужичишка, а все-таки божья душа. Долгу за ним полтина пропала, да ржи на масленицу мешок взял, да сапоги яловочные, да...
– Не до того мне ныне.
– Совсем разбаловались ордынцы, грозы над собой не чуют.
– Я тебя, Петрой Петрович, по нужде вызвал. – Никита рассказал о казаках и о своем свидании с братом и дядей. – Призвать думаю.
Прикащик отпрянул и перекрестился. [61/62]