Широкие скамьи были завалены калачами, кренделями и подовыми маслеными пирогами.
От рыбных шалашей несло злой вонью, крутили носами и отплевывались проходившие именитые горожане.
Телеленькали на церквах колокола и колокольцы, крепкий хмель бродил в толпе.
Ряд шорный, ряд бондарный, ряд горшечный, ряд блинный. Люду празнишного – не продохнуть.
Бочки квасные, корчаги с говяжьими щами да киселями. Высоко взлетали качели с хохочущими девками и парнями.
Баба-ворожея гадала на бобах, две девоньки-подруженьки глядели ей в рот и от страха дух не могли перевести.
Ребятишки на разные лады дули в глиняные свистульки, кровопуск ржавой бритвой отворял кровь стрельцу.
Божба торговых людей, крики охрипших за день зазывал. Старуха-лепетуха продавала наговорную траву.
Табунами валили нарядные девки, грызли сладкие рожки, щелкали орехи. Поводыри водили слепцов.
В стороне от торгу, на поляне дымились ямы дегтярей и смолокуров. В черных кузницах сопели горны, тюкали молотки.
Ползли калеки и нищие, голося песни скорые и песни растяжные. Пьяница храпел под лопухом у забора.
До ушей перемазанный купоросными чернилами подьячий, в долгополом, оборванном собаками кафтане и в шапке клином, набивался за медный трешник хоть на кого настрочить жалобу, кляузу или донос.
Одну зазевавшуюся девку окружили бурлаки. Вихрастый буян ухватил ее за наливные груди и крикнул:
– Ребята, ведьму пымал!
– Отзынь, ирод|
– Ведьма.
– Што ты, злыдень, напустился? Поди прочь!– отбивалась девка. – Я скорняка Балухина дочка.
– Рассказывай, сарафаночка! Али забыла, – видались мы с тобой в крещенскую ночь на Вакуловой горе?
– Пусти, змей! [39/40]
– Ведьма! Загоготали бурлаки:
– А ну, погляди, нет ли у ней хвоста? Буян облапил красавицу, завернул ей юбки на голову и, шлепнув по румяному заду, крикнул:
– Крещена!
Плачущую девку отпустили, а сами со ржаньем и шутками гурьбой повалили в кабак.
Окруженные стражей стрелецкой, брели колодники – выпрашивали подаянье, под звон и грём кандальный со скорым причетом и завывом распевали псалмы и жалобы:
Гнием мы и чахнем
В стенах тюрьмы.
Нас гложут и душат
Исчадия тьмы,
Не виден закат нам,
Не виден восход.
Православные братья,
Пожалейте сирот...
Кто бросит тюрьмарям пирог обкусанный, кто – яблок-заедок, кто – чего.
Приехавшие из дальних заволжских скитов молчаливые монахи толкались в народе, выменивали товары на иконы и книги рукописные.
В тени каменной церковной ограды на дорожных сумах отдыхали седые от пыли бездомки. Над костром в котелке булькал и пенился грязным наваром шулюм – жиденькая кашица-размазня. Полунагой нескладный парень выжаривал над огнем вшей из рубахи.
– Гинь, бесопляс, натрясешь тут мне, – отгонял его суетившийся у котла старичишка.
– Наваристее будет, с говядиной! – ухмыльнулся парень.
Старик хлеснул его горячей мутовкой по голой спине. Парень с воем отскочил, ногтями соскоблил прикипевшую к спине кашу и съел ее.
– Уу, облизень! – погрозил старик.
Рядом переобувался мученый мужичонка с козлиной мордой и глазами, полными печали.
– Отколь бредете, старинушка?– спросил он.
– Из Калуги, родимый.
– То-то, слышу, разговор у вас тихий да кроткий, расейский... Тутошний народ, господь с ним, буен, и голосья у всех рыкающие.
– С благовещеньева дня идем, отощали.
– Далече?
– Куда глаза ведут.
– Жива ль земля калужская?
– Не спрашивай, милостивец. [40/41]
– Туго?
– И-и-и, не приведи бог!
– Голодно?
– Чего не голодно! Оков ржи пятнадцать алтын, овса оков десять алтын... Которые с семьями, помолясь, в Литву побрели.
– Худо.
– А вы чьих земель будете?
– Мы, отец, костромские.