– Вот он – поклеп! Вот что вороги мои вложили тебе, боярин, против меня… Нет, такого за Бегичевым не бывало… Не велика моя честь, но честью клянусь, – поклеп, Семен Лукьяныч!
– А к Никону, врагу моему, ушел в подворотники, или куда еще? В истопники мыльны[103] патриаршей?…
– Никона, Семен Лукьяныч, святейшего патриарха, почитаю…
– Почитай! От меня же прими нелюбье… Кого возлюбил? Смерда в поповском платье! Скорбен ушми, не чуешь, как весь народ зовет его иконоборцем? Византийскую правду древних царей и святителей ищет, а она, та правда, давно попрана новыми греками… Греки свои священные книги у веницейцев, латинян печатают и ныне по тем книгам наши древние переправливают. До Никона жили люди по старине. Молись, как было, и все тут…
– А нет, боярин! Никон узрел правильно, – худые попы церкви заронили… священное писание завирали.
– С чего мятеж зачинается и тишина рушится, то правдой я не зову! У Никона, Иван, дело не в молитве… не в крепости церковных правил – это лишь видимость – власть ему прельстительна и самовозвеличие… Не впусте расколыцики учат о двух апокалипсических рогах зверя: «Един рог – это царь, другой– Никон!» Власть свою он ставит выше государевой…
«Ужели ошибся я? То, что про Византию молвил, – разумно…» – подумал Бегичев.
– Мрут люди, сказываешь, а от кого? От Никона!
– То лжа, боярин! Прости меня…
– В отъезде кого оставил Никон Москвой ведать? Старика Волынского да Бутурлина, еще дьяка какого?
– Рыкова, боярин, – дельной дьяк!
– Пошто Никон своеволит? А по то, что хочет быть превыше царя, – малую1 думу выборных государевых людей упразднил, посадил бояр и неродовитых, да угодных ему, оттого расправные дела запустели… Вот, ты видишь, поди, что чинят на Коломне рейтары[104] и датошные люди?
– Своевольство и грабежи, боярин, но дело то не прямое патриархово… По тому пути боярин Илья Данилович[105]… Пришел я, боярин, с тобой не о вере прати и не обиду свою излить…
– Так зачем же пришел, Иван, сын Бегичев?
– А за тем пришел, что мыслил так: делал-де он мне послуги – может, и ныне гнев на милость переложит, поговорит за меня великому государю…
– О чем еще?
– Дело малое, только путаное, – чтоб великий государь дал мне, холопу, быть беломестцем[106] своей слободы на Коломне…
– Пошто тебе надобно?
– Суконная сотня[107] меня, боярин, принимает и избрать ладит в кабацкие головы… Я же захудал, сидя без службы…
– Головой кабацким садись – место веселое, Иван, только бороду отрасти, чтоб драть было за что!
– Глумись, боярин, а помоги! Покуда я дворянин, не беломестец, головой не изберут… без тягла.
– Впрягись в тягло!
– Тогда с черными уравняюсь…
– Да, уж так…
– Посрамлю свой род!
– Он и без того не высоко стоит, местничать не с кем.
– Упроси, боярин, великого государя не ронить дворянство– быть беломестцем, беломестцы без тягла живут…
– Служилые… казаки и боярские дети, а ты не служилой…
– Пригожусь, боярин, головой послужу честно, альбо на таможню сяду.[108]
– Никаких дел тем, кто ушел к Никону, не делаю… никаких послуг!
– Что я тебе о книге «Бытия» впоперечку сказал, – не сердись… доведи государю…
– Поди и попроси Никона, а не меня!
– Да кабы святейший был на Москве, тогда иное дело… к нему ба, не к тебе пришел!
– К нему поди! И мне пора, люди ждут! В головы кабацкие садись – род свой захудалой поднимешь…
Дворянин Бегичев, трогая боярскую шапку с запоной, из которой вынут и продан на торгу яхонт добрый, встал и пошел, не кланяясь Стрешневу. Боярин крикнул ему вслед:
– Чуй, Иван! Не бежи.
– А, ну? – Бегичев, нагнув голову вперед, мотаясь, встал, не оборачиваясь.
– Ты ба не носил боярскую шапку: и драна, да не к лицу тебе она.
– Тьфу, бес! – шагая в сени, отплюнулся Бегичев. В сенях, не запирая дверей, повернулся к Стрешневу лицом, сняв шапку, стал креститься надверному образу.
– Ормяк ба сменил! На корове седло – шапка боярская, ормяк – холопий.
Бегичев не раз ругался с боярином за насмешки, теперь, разозлясь, крикнул:
– Чтоб тебя там под Смоленском поляки удавили-и! – и вышел, громко стуча по лестнице.
Боярин смеялся, ему нравилось, когда злились:
– Ха, ха, ха! Иван, чуй же, упрошу великого государя. Доведу ему, что ты просишься в тягло черной сотни![109]
Бегичев с улицы крикнул:
– Глуменник окаянный! Безбожник!
А Стрешнев смеялся:
– Развеселил, пес! Борода твоя и на куделю не гожа-а! Идя по палате, боярин крикнул:
– Эй, холопи!
– Чуем, боярин!
– Без меня, чтоб пожога не случилось, погасить лампадки!
– Сполним!
Иконы в просторных горницах Семена Лукьяныча висели не в углах, а на стенах вперемежку с парсунами. Боярина потешало то, что гость, придя, искал икону, не найдя в углу, молился на стену, стоя боком к хозяину, и смущался. Одетый в чугу малинового бархата, Стрешнев шел к выходу. Спросил дворецкого, молчаливо стоявшего в стороне:
– А как моя Пеганка?
– Живет здорово, боярин, ныне у ней родины.
– Опять мешкота? Влас! Приготовить кадь с водой…
– Кадь готова, – не впервой, ведаем…
– И свечи?
– Ту свечи, боярин!
– Лепи и зажигай! Да прикажи настрого холопам не говорить, что ведется в моем дому, – скажут, дам на дыбу!
– Немотны все! Кто посмеет, боярин?
К медной кади прикрепили церковные свечи и зажгли. Девку приставили – куму, а Мартьянка истопника – кумомг
– Где щенята?
– В зобельке, боярин, – вот!
Корзину открыли, выволокли четырех щенков, трех пестрых, четвертого лисой шерсти. Боярин, накинув поверх короткорукавой чуги коц[110] дорожный бурого бархата с прозеленью, делая руками, будто одет в фелонь, погружал щенков, утопив, передавал русому парню с круглым в рябинах лицом и девке также. Парня и девку боярин по очереди спрашивал:
– Отрекаешься ли Никона?
– Отрешаюсь, боярин!
– Боярин – лишне! А сказывать надо не отрешаюсь – отрекаюсь. Ну, дунь, плюнь!
– Отрекаешься ли Никона?
– Отрекаюсь!
– Дунь, плюнь! Так. – Лисого щенка боярин погладил, не утопил. – Родильнице снести, радости для. – Боярин вышел в сени.
С крыльца, мотая хвостом, ласково осклабясь, бежал черный песик с курчавой шерстью. Боярин строго спросил:
– Никон, ведаешь ли свой чин? Песик, встав на задние лапы, ответил:
– Гау! га-у!
Боярин опустился, привстав на одно колено.
– Благослови!
Песик передней правой лапой помотал перед боярином.
– Влас! – позвал дворецкого боярин. – Покорми его тем, что он любит… и береги!
– Будет сполнено, боярин! Стрешнев вышел на крыльцо.
Борис Иванович Морозов, наслышавшись об ужасах моровой язвы, не выезжал из дому. Надо бы боярину совсем покинуть Москву, да боярыне занемоглось крепко, а хворую куда повезешь, и Борис Иванович, вздев на нос очки, чаще всего сидел в своей крестовой, читал «Златоструй[111]», «Смарагд» или же Четьи-Минеи. У боярина в крестовой большой иконостас, весь светящийся позолотой, ризами, украшенными драгоценными камнями, образа темные греческого письма, их мрачных ликов не могли оживить огни многих лампад. Рядом с иконостасом на стене висит образ Христа в терновом венце, списанный боярскими иконниками с картины итальянца Гвидо Рени. Перед этой копией с фрязя теплилась особая цветная лампада.
В крестовую к боярину без зова не шли, а сам он никого не звал. Сегодня часу в третьем утра[112] дворецкий, приоткрыв дверь, тихо сказал:
– Боярин! Пришла молодая братца твово Глеба, Федосья Прокопьевна.[113]
108
109
111
113