– Слуг, боярин, твоих не боюсь я… Лист изодрал – то худче для меня самой лихой беды!
Он ушел и, выйдя, распустил стрельцов: – Не надобны! – идите к себе.
Сенька спешно вернулся в патриаршу палату, сбрасывая армяк, сказал дьякону Ивану:
– Беда, отче Иван!
– Ну што опять, сыне?
– Пришел я в дом боярина Морозова фряжскую икону забрать, а боярин вышел тихой, да, чулось мне, сговорной, попросил патриарший лист, и я его дал, а он подрал тот лист в клочья… Чаю я, – от того дела гневен на меня учинится святейший: «Заронил-де, и все тут!»
– Оно-таки худо, сыне, а што при том молвил боярин?
– Облаял святейшего пастухом мордовским и еще: «обидыде такой ему не прощу, што он холопей шлет в мой дом…»
– Ну вот, слова боярина, сыне, в оправдание твое, боярин – он таков, от слов своих не отречется, а патриарх на него за обиду будет бить челом государю… Худо едино тут, нынче и указанного тебе злодея взять не можно… Как его там? Тимошку… или?
– Он же Таисий… Не можно, отче, – стрельцы без указа не пойдут… Я нынче помешкаю мало и отлучусь родню навестить.
Сенька побыл с Иваном до отдачи дневных часов, а когда зазвонили ко всенощной, поднялся и вышел из кельи:
– Отче Иван!
– Чую, сын мой!
– Дай мне те пистоли, кои святейший дарил!
– Вот, вот, сыне!
Дьякон принес два небольших пистолета, рог пороху и кожаный мешочек с кусками рубленого свинца.[115]
Сенька оглядел кремни, зарядил оба пистолета. Приправу сунул в карман армяка.
– И где ты, сыне, обучился с оружием ладить?
– Дома, брату Петрухе не раз заправлял пистоли… Думаю я, отец Иван, от гнева патриарша уйти куда… Добра мне не зреть, с ним живя…
– Ой, сыне! Пошто? Я буду сколь сил хватит говорить за тебя святейшему… Уймется… Не помышляй, сыне, да вот, когда будет тебе опасно, – я тебя упрежу, покуда не входи во искушение боязни…
– Зрю – лицо у тебя стало иное, и очи похмурились… голосом тож не весел…
– Полюбил я тебя, сыне, сказывал уж, а еще помышляю: беда твоя не в том, что изодран лист… В том беда, когда боярин Зюзин поклеплет на тебя святейшему, тогда и тяжко мне, да придется моего богатыря отпустить в безвестное… ныне же спи спокойно, Иван диакон и днем и ночью в храмине патриаршей опасет главу твою…
Сенька вышел на Иванову площадь. Поравнявшись с дьячьей палаткой, приткнутой задом к Ивановой колокольне, увидал стаю голодных собак. Собаки часто разрывали прохожих на улицах. Их расплодилось много, так как хозяева домов перемерли, также перемерли и дворники постоялых дворов. Псы накинулись на Сеньку, отбиться нечем, шестопер короток, он выдернул из-под скарлатного армяка пистолет и гулко выстрелил. Двух собак повалил выстрел, одному псу разворотило череп, другому сломало переднюю лапу.
Собаки кинулись от Сеньки прочь.
Сверкая лезвиями бердышей, на Сеньку от Архангельского собора спешно двинулись трое стрельцов в красных кафтанах, издали кричали:
– Стой, детина! Сенька остановился.
– Указ ведом? В Кремле не стреляют.
Всегда тихий, миролюбивый, Сенька, удивляясь сам себе, гневно закричал:
– А вы, служилые доглядчики, чего зрите?! Псы от застенков в Кремль лезут, заносят моровую язву.
– Ах ты, собачий сын! Уволокем в Стрелецкий приказ, у пытки станешь, будешь знать, как рушить государево слово, – вскидывая с плеча бердыш, заорал один.
– А ну, пытай, волокчи – увидишь, кто в ответе будет! – Сенька шагнул навстречу стрельцам. Смелость выручила: один сказал миролюбиво:
– Проходи, не стрели больше. Сенька ушел; стрельцы говорили:
– Должно, переодетый пятидесятник, караулы доглядывать вышел?
– Никонов приспешник, боярской сын!… Зрел его не раз.
– Да караулы от нас таки худы стали, много стрельцов в нетях.[116]
Сенька, проходя Боровицкими, пролезая решетку, сказал сторожу:
– Не забудь меня, решеточный, запоздаю, – пусти.
– Иди, пущу – ведаю тебя!
Пробираясь в Стрелецкую слободу, Сенька глядел на зеленеющее к морозу небо. В небе на всех крестцах высились резные деревянные колоколенки, то на церкви, то отдельно, они казались ему отлитыми из льда. Щипало ветром лицо, был бесснежный октябрь, голая земля стучала под ногами, трещал сухолед в выбоинах. Комковатая грязь застыла глыбами… Идя, стрелецКий сын думал:
«И не пойму, што мне сердце гложет? Пошто стал я такой, рука бою просит, попадись кто немирной ко мне, – убью… чую крепко, – убью!»
Потом показалось будто отражение на воде – красивое лицо– и расплылось, а вот, колеблясь, засиял боярский кокошник золотом и заушными тяжелыми серьгами…
– Малка, лик твой?! Ой, то опять глава колокольны… Чудно! Сколь мыслил не думать о ней, Малке… Иван тоже молыт: «Закинь боярыню, сыне!» Эх, не могу! Не могу я… не кинуть…
Когда Сенька добрался до дому, то в нижней клети увидел старуху в черном, будто черницу. Она кормила за знакомым ему С детства столом двух грязных нищих, кланялась им:
– Кушайте, божьи люди, страннички, насыщайтесь. – Ты ба сменила нам чего иного, матушка!
– Беда моя, што постного боле нету, а скорому вам грех вкушать.
– В миру – везде грехи, вкушаем, мати наша!
– Вкушаем и скоромное! Сенька поклонился матери:
– По добру ли живешь, матушка Секлетея Петровна?
– Зрю, зрю тебя, антихристов слуга! – сказала мать, как будто чужому.
– Антихристов!
– Антихристов?! Тьфу ты… – оборванцы плюнули под стол.
– Да, вот, блаженненькие, сын был, а нынче худче чужого – Никону служит!
– Поганой, мати, поганой никониянец! Какой те сын!… – Што не молишься? Позрю, как ты персты слагаешь. Сенька, чтоб не злить старуху, стал молиться.
– Не крепко он, мати, слагает персты!
– Худо ко лбу гнетет! – уплетая жареное мясо, ворчали нищие, наблюдая за Сенькой.
– Вы, дармоеды, молчите! – сказал Сенька, – кабы моя воля, я бы вас за ворот взял и вышиб за дверь.
– Ой, ой, мати, боимся!
– Он у тебя бешеной!
– Умолкни, антихристов слуга… Ишь возрос! И то молыть, сколь лет блудишь по свету… Чего лепкой к молитве, поди бражник да бабник стал?
Нищие вылезли из-за стола, оба, неистово колотя себя в плечи и грудь, стали креститься, расстилаясь по полу:
– Спаси, богородица!
– Спаси, боже, благодетельницу, рабу твою Секлетею!
– Где же отец, матушка?
– Пожди – придет! Отец тож потатчик… в вере шаток, все ему служба да торг, будто уж мирское дело больше божьего… Шпынял меня сколь за тебя: «В стрельцы-де парня надо, а ты угнала в монастырь!» Ой, греха на себя кучу навалила, с бражником чернцом Анкудимкой пустила недоумка… зрела нынче того Анкудимку у кабака, в шумстве лаял мне с глумом великим: «Ужо-де, Секлетея, никониане обучат твое детище в посты конину жрать!»
Пришел отец, скупо покрестился, снял с себя мушкет, поставил в угол, покосился на нищих, потом взглянул на Сеньку, улыбнулся и развел руками:
– Мекал-ужли Секлетухе моей новой какой кормленник объявился, ан то Семка! Дай же поцолую.
Сенька с отцохм поцеловались. Отец умылся, потащил его за стол:
– Хмуро в клети – надо свечи! Эй, хозяйка! Секлетуха… у меня праздник, а у тебя как?
– Чему радоваться мне? Антихристов слуга, да еще на странных божьих людей грозит, а того не ведает, как большая боярыня Федосья Прокопьевна нищих призревает, они за нее бога денно и нощно молют!
– Огню давай! Не ропоти даром… Ай да Семка! Ростом велик, лицом краше Петрухи будет! Пра, краше!
– Тятя, пошто нет тебя в Кремле у караула? Как ни гляну – все чужие бродят…
– Указ есть, Семушка! Не ведаю, от кого он – только старых стрельцов всех перевели в караулы к монастырям, где любит молитца великая мати, Марья Ильинишна, государыня… Да мне нынче легше – неделанную мою неделю удлинили в половину, я чай…