Моровая язва! Черная смерть! Она ходит по кельям, не пугаясь молитв и заклинаний, бредет по боярским хоромам, заглядывает и в царские палаты… Мрут монахини в кремле, не кончив напева «богородична». Их часто увозят, закинутых дерюгой, – попы бегут от могил.
– Забыли попы бога!
– За свое пьяное житие боятся… – шутят иные.
– Оттого и торг запустел!
– Целовальники с бочкой вина выезжать перестали…
– Пить некому – солдаты своеволят!
Не меньше чумы коломничи боятся солдат, они отнимают у питухов купленное на кружечном дворе «питие», переливают в свои фляги и вместе со своим, куренным на становищах, продают чарками. Если заспорит питух: «Мое-де вино – двожды не хочу покупать!» – то пинают и бьют по роже.
– Да, браты, ныне воля солдацкая.
– Все оттого, что маюр Дей норовит солдатам!
– Ужо на того немчина бесова управа придет!
– Ну-у?!
– Да… сказываю вправду!
– Прохоров Микифор, кабацкой голова, грамоту послал боярину Милославскому…
– Эво-о!
– Да… Илье боярину – в Иноземской приказ![124]
– Вам все бы водка! Воза с харчем на торг не везут.
– Едино, што и водку, солдаты воза грабят!
– То верно, крещеные! Ныне избили – тамгу отымали – подьячего, и воевода не вступаетца…
– Боитца солдат, а може, как и маюр Дей, норовит им! Поговорив, расходятся засветло, а по ночам после барабанного боя по площадям и улицам ходят только солдаты.
Боярыне Малке ночь была коротка, под утро она сказала:
– Я так тебя люблю, мой месяц полунощный, что сердце ноет, и будто я ныне тобой последний раз любуюсь.
Сенька, ласкаясь к ней, не сказал, что, может быть, видит она его последний раз. Он твердо решил идти искать Тимошку и быть с ним по слову его «в мире заедино». Думая медленно и нескладно, Сенька набрел на мысль, что не один боярин Зюзин, а все бояре враги ему, оттого боярину не жаль толкнуть его в пасть зверю, в огонь или воду… И не потому лишь, что Сенька отбил боярскую женку: «Не я к ней – она пришла…» – понял Сенька, что от законов царских и от гордости боярской мира и дружбы меж ним с боярами быть не может, а не может, то и служить им все одно, что воду толочь, и хоть живот за них положи-им все мало… патриарх тот же боярин, служить ему – лишь себя изнурять.
Как только пал и осел сумрак над Кремлем, помог боярыне надеть свое черное платье поверх боярского, пошел проводить боярыню Малку.
Иван сказал ему на путь:
– Сыне! Виду и следу своего близ дома боярского не кажи.
– Слушаю, отец!
Вернувшись в патриаршу, Сенька провел ночь, и лишь утро заалело зарей на кремлевских зубцах, оделся в армяк, повязался кушаком, спрятав под широкой одеждой пистоли и шестопер.
– Отче! Благослови – иду по Тимошку. Иван, не зная всех мыслей Сеньки, обнял его. – Иди, пасись лиха! Злодей один не живет.
– Лихо, отец, в сем дому худчее идет на меня… – Так ли это? Узрю, скажу.
Проходя Красной площадью, Сенька увидал пустые торговые лари и лавки. Передний полукруг рядов зевал на площадь, как рот гнилыми зубами, черным десятком незакрытых помещений.
Пробегали страшные Сеньке крысы с оскаленными зубами, иные падали и корчились. Бродили голодные свиньи, серые от грязи, волоча рыло по земле. Кое-где мычали покинутые, одичавшие коровы.
Сперва Сенька решил пройти в Стрелецкую, проститься с отцом и родным домом, поглядеть каурого, поиграть с ним. Было еще рано, Сенька знал, что отец не вернулся с караула, а мать не примет и выгонит.
Он пошел плутать без цели, чтоб убить время, а вместе с тем поглядеть вымирающую Москву. Шел, прислушиваясь к голосам редких прохожих. Перед ним брели двое – старик вел такую же древнюю, одетую в черное, старуху. Сенька слышал слова, старуха была глухая, старик кричал ей:
– Сказываешь, ваша боярыня попам, чернцам на монастыри да церкви свое добро отписывает?
– Да… да, Саввинскому монастырю.
– Пиши! Все едино смерть попов тоже не щадит… Ох, дожили до гнева господня!
– Все оттого, что патреярх – антихрист сущий! Куда ведешь-то, вож слепой?
– А, чого?
– Того! вот того! Тут гнездо сатаниилово-кручной двор. Старик остановился, вгляделся:
– Знамо так, – идем-ка посторонь!
Они свернули прочь от Кузнецкого моста, а за мостом шумел кружечной. Сеньке смутно послышался оттуда знакомый голос, он решил:
– Може, там и Тимошка? – прошел воротами тына к питейным избам.
На кружечном собралась нищая братия и лихи «люди.
Будто глумясь над моровой язвой, пестрое собрание пило, плясало и пело. Тут же пристали и бабы-лиходельницы – оборванные, пьяные, грязные от навоза и блевотины.
– Меня мать не родила – изблевала-а! – услыхал Сенька, подымаясь по лестнице.
Он увидал, что поддерживал этот адский шабаш хромой монах Анкудим, тот, что когда-то свел его в Иверский.
Анкудим был за целовальника, разливал водку, черпая и поливая ковшом в железные кружки. За спиной Анкудима на стене висела грязная бумага с кабацкими законами:
«Питухов от кабаков не гоняти», дальше было оторвано – остался лишь хвост конца, где можно было разобрать:
«В карты и зернью не играти, не метати» – еще оторвано, и на конце обрывка стояло: «а скоморохов с медведи и бубны…»
Если кто бросал на стойку кабака по незнанию или пьяной привычке деньги, Анкудим подбирал деньги, сбрасывал их за стойку в целовальничий сундук. Наливая всем, кто подходил, монах кричал через головы питухов хмельным басом:
– Люди хрещеные и нехристи! Часомерие боем своим показует яко да целостна башня, в коей угнездено часомерие… Сердце человеков трепытанием указует, цело ли телесо наше праведное, а цело телесо, то жива и душа, алчущая пити, чтоб здравой быта!
По бороде у него текло, Анкудим время от времени рукавом подрясника бороздил себя по лицу. Кто-то сказал:
– Анкудим сей, будто дьяк на лобном месте читает и кричит указы государевы.
Другой, сильно хмельной, заорал к Анкудиму:
– Бес ты в монашьей шкуре! Не ведаешь, што ли? Часомерие кремлевско рушилось, колоколо пало – сокрушило палатку-у!
Двое, потрезвее, видимо бывалые люди, говорили про себя. Сенька их слышал:
– Ладной был пожог учинен, Фролова сгорела, да поживиться добрым в Кремле стрельцы не дали…
– Караулов не держат, бегут, царевы собаки, – на то они стрельцы, чтоб мешать шарпать нам!
– Пусто нынче в Кремлю! В царевых палатах, сказывают, и то двое – карла попугаев кормит, да дурак, прозвищем Ян…
– А што такое попугай?
– Птича… перье зеленое…
– Слышь-ко!
– Ну-у?
– Анкудим объявился, да не тот, кой в Кремль вел?
– Тот, чул я, – в Коломенском[125]… Он Тимошка… Солдат мутит… К ему ба… Там кабаков много, а здеся последний зорим…
– А, давай коли течем к тому Тимошке в Коломенско!
– Тише… чтоб нас кто?
– Ништо, тут все пьяны…
Сенька осторожно отошел к двери кабака.
Крыша и потолок с питейной избы сорвани, разрыты, печь за переборкой раскидана по кирпичу, видимо, целовальники боялись пожара, водку они успели наполовину вылить, у иных бочек были вышиблены уторы, но толпа отбила у целовальников кабак.
Среди бочек, пустых и огромных, тоже пустых кадей с пивом кривлялся пьяный скоморох, припевая:
– А худо играешь, дай подвеселю тя! Питух дал скомороху по уху.
– Ты его за што тюкнул? – Чтоб ходил веселяе!
– Так вот же тебе!
Началась драка. Кто плясал, иные дрались. Сеньку задели грязные лохмотья, – он вышел на двор.
«Черная смерть и в платье живет!» – подумал он, сходя с крыльца, у которого осталась только платформа, перила были сломаны.
По двору валялись люди с почерневшими лицами, иные умерли от моровой язвы, иные залились.
С крыльца сыпались во двор люди и падали. Сеньке стало казаться, что весь двор покрывается мертвецами.
125