Что же удивительного, если Бакунин с распростертыми объятиями принял Нечаева? Он ждал этого «пионера новой правды и новой жизни», и ждал, не питая иллюзий, не идеализируя его, готовый принять даже менее чистые и менее приятные его стороны, не только во имя революционного Абсолюта, но и потому, что был убежден: то время было временем морального вакуума, когда старые ценности умерли, а новые еще не родились, и породить их должны были как раз те «пионеры», которым следовало простить «колебания, противоречия, безобразия и нередко грязные скандалы». В этих письмах, где «fatras бакунинской демагогии» не так сильно83 , просматривается вся логика последующих отношений Бакунина с Нечаевым и Герценом. Именно эти документы, доступные изначально, позволяют нам понять и документы, недавно найденные. Но следует понять также и то, что бакунинскую постановку проблемы, прямую и ясную, требуется подкорректировать с точки зрения более четкой исторической дистанции. Успех был бы половинчатым, если бы, развенчав легенду о «монстре» Нечаеве и простодушном Бакунине, мы способствовали созданию новой – о Бакунине –творце-бунтаре и Герцене – умеренном скептике.
Встреча трех русских революционеров в Европе победоносной буржуазии и возникшая между ними сеть политических, нравственных и интеллектуальных противоречий знаменует подспудно совершившийся поворот революционного духа, момент его кризиса и перерождения, и сегодня, размышляя об этом, нельзя не удивляться сложной и пророческой новизне этой игры. Игры, которая оказалась намного тоньше, чем представлял ее Бакунин: игра шла не между «молодыми» и «стариками», хотя смена поколений слишком очевидна, чтобы пренебрегать ею, и не «экстремистами» и «умеренными», хотя в конкретной русской политике того времени их можно воспринимать и так. На карту игры было поставлено понимание революции, ее практика и теория, перед которыми тогда открывались новое перспективы, поскольку новая русская действительность, предвосхищавшая ситуации других наций и континентов, вливалась в западноевропейскую революционную традицию, расширяя и взрывая ее схемы. В этом смысле в идеях и Бакунина, и Герцена, и Нечаева содержалась своя доля истины, поскольку в них свободно и концентрированно находила выражение историческая реальность, которой было суждено оказать решающее влияние на будущее. Впрочем, это не означает, что сегодня, как и тогда, их спор не ставит каждого перед выбором своей позиции.
Письма «К старому товарищу» – ответ на бакунинские тезисы, провозглашенные как в двух вышецитированных письмах, от 1866 и 1867 гг., так и в публичных выступлениях того времени. Герцен слишком хорошо знал Бакунина и русскую революционную среду, чтобы не понимать, еще до возникновения нечаевского дела, какие глубинные мотивы двигали Бакуниным, какую плодородную почву имела деятельность Нечаева и сколь рискованная судьба ожидала идею революции. То, о чем говорит Герцен, – не импровизация и не полемика – в его словах сосредоточен жизненный опыт мыслителя; размышления эти начались издалека. Отследить и упорядочить дальние предпосылки этих идей равносильно анализу всей изменчивой системы герценовских идей, системы, опиравшейся на свои мифы, вроде мифа «общины», но в отличие от бакунинской обладавшей в высшей степени критичной и самокритичной интеллектуальной сутью (ведь сколько самокритики в письмах «К старому товарищу»!84 ). Бакунинские декламации о свободе, едва забывается их пылкое красноречие, обнаруживают свою расплывчатость, отвлеченность и неопределенность.
Герцен же постоянно опирается на исторический опыт, который, не будучи локальным и узким, конкретен и охватывает Россию в ее становлении и связях с Европой и Европу – в ее прошлом и противоречивом настоящем: и все это – в перспективе будущего, которое для Герцена связано с социализмом, но социализм для Герцена – открытая проблема, как и то будущее, в котором он должен осуществиться. Очищенное от неизбежных для него иллюзий, это сочинение Герцена, которое нельзя превращать в некий догматический абсолют, предстает исполненным не противоречий, но напряженности, не скоропалительных поворотов, но выстраданных кризисов, не декларированных застывших окончательных истин, но неустанного непрерывного поиска. Его мысль естественно связана с действием, а точнее, действенная мысль, отдающая себе отчет в своей деятельности и в своей практике, а значит, свободная от мании самодовлеющего действия, которое, отнюдь не воплощая в жизнь теорию или поверяя ее жизнью, превращают теорию в придаток практики. Герцен был свободен от недуга, которым, как и многие другие революционеры, страдал Бакунин, –религиозного атеизма, перенесения религиозного абсолютизма в мирскую политику. При этом его спокойная аконфессиональность, свободная от абстрактно-рационалистического фанатизма, не будучи окрашена бездеятельным скептицизмом, переходила в скепсис, т.е. в критическое размышление об истории и внутри истории, в рамках конкретного, противоречивого и драматичного развития современного общества, в принципиальный выбор социализма и в целый ряд решений меньшего масштаба, с которыми должен постоянно соображаться основной выбор. Он был анархистом не в смысле учителя анархизма Бакунина, ниспровергателя государств и изобретателя тайных обществ и скрытых диктатур, но в том смысле, в котором анархист – каждый, кому не чужд дух и вкус свободы, той свободы, которая хотя и имеет социальное выражение, но прежде всего является личной, и поэтому социальная свобода, бросающая на свой жертвенный алтарь свободу личную, является свободой ложной и фальшивой, каким бы ни был тот идол, которому приносится жертва.