Но «новому человеку» чужд какой-либо внутренний конфликт, и воплощение идеи стало «органичной потребностью» его природы. «Новый человек», противопоставляющий себя «буржуа» и «мещанину», должен быть свободен в отношении господствующей («фарисейской») морали: ведь «нравственное правило» имеет характер относительный и важность его определяется важностью того интереса, для охраны которого оно создано»125 . Скандальным для «добродетельных буржуа» образом «новый человек» утверждает критическое отношение к моральному кодексу и основывает свободную систему новых ценностей в рамках иного экономического порядка и для защиты иных социальных интересов. Ткачев отвергает аскетический идеал, поскольку он оставляет непреодоленным «природный» остаток, в то время как новый идеал, больше не противопоставляя себя какой-либо «природе», в «человеке будущего» сам становится «природой». Ткачев не признает этический «догматизм», поскольку идея-природа, – которая, как «страстная идея», есть не что иное, как воля, – в своей творческой энергии не может подчиняться уже предсуществовавшему кодексу: выбирая и решая, энергичная воля должна руководствоваться системой личных и общих «интересов», которые только в этой воле могут найти свою проверку. В этом якобинец Ткачев сходится с анархистом Бакуниным, а «коммунист» Нечаев вполне мог быть точкой их сходности.
Это проблема нигилизма. Для Герцена, человека поколения «отцов», «нигилизм не превращает что-нибудь в ничего, а раскрывает, что ничего принимается за что-нибудь, – оптический обман и что всякая истина, как бы она ни перечила фантастическим представлениям, – здоровее их и во всяком случае обязательна». Но Герцену удается увидеть и другой нигилизм: «обратное творчество, т.е. превращение фактов и мыслей в ничего»126 , нигилизм, который мы будем называть негативным: нигилизм «детей»127 . Где такая теоретическая и историческая граница, которая могла бы четко разделить два эти нигилизма? Каково нечто, которое нельзя свести к нулю? В превращении нечто в ничто и ничто в нечто архимедовым рычагом станет «страстная идея», «страсть к разрушению», которая одновременно и «созидающая страсть», революционная воля к власти. Герцен последних лет перед лицом нигилистической пропасти искал ubi consistam культуре и истории и нашел его в мучительном и отчаянном требовании воли к истине, которое, являясь моральным, одновременно приобретает и политическое значение. В пиетете к прошлому человечества и в любви к человеческой свободе и христианское слово принимается с точки зрения земной судьбы человечества. Но Герцен понял, что импульс к tabula rasa и к созданию из ничего уже вырвался из ящика Пандоры. Тогда еще не проявился один вариант: сохранить культурное наследство посредством его мумификации и утвердить нигилизм посредством технического администрирования. Его позднее представит Достоевский в «Легенде о Великом Инквизиторе».
В заключение нашего размышления о Нечаеве, революционере maudit, ставшим железным Макиавелли нового «Государя», дадим еще раз слово Бакунину, который в одном из своих последних писем, уже предчувствуя смерть, усталый и разочарованный, но верный своему революционному духу, подошел к позициям своего «старого товарища» Герцена, говоря в предостережение молодым. «В сношения с людьми новыми, с которыми ты найдешь возможным и полезным связаться, постарайся внести столько правды, искренности и сердца, сколько твоя скупая природа позволит. Пойми же ты, наконец, что на иезуитском мошенничестве ничего живого, крепкого не построишь, что революционная деятельность, ради самого успеха своего дела, должна искать опоры не в подлых и низких страстях, и что без высшего, разумеется, человеческого идеала никакая революция не восторжествует»128 . Эти последние слова Бакунина не должны значить меньше, чем его совместные дела с Нечаевым, хотя именно эти дела оказали большее воздействие на историю.