Вера Алексеевна Неведомская:
Гумилев говорил как-то о неминуемом столкновении белой расы с цветными. Ему представлялся в будущем упадок белой расы, тонувшей в материализме, и, как возмездие за это, восстание желтой и черной рас. Эти мысли были скорей порядка умственных выводов, а не предчувствий, но, помню, он сказал мне однажды:
«Я вижу иногда очень ясно картины и события вне круга нашей теперешней жизни; они относятся к каким-то давно прошедшим эпохам, и для меня дух этих старых времен гораздо ближе того, чем живет современный европеец. В нашем современном мире я чувствую себя гостем» [9; 446].
Вера Иосифовна Лурье:
Как-то в воскресный вечер собрались мы в нашей любимой проходной комнате, за четырехугольным столом, и Гумилев стал придумывать чудесный город. Помнится, одевались там в птичьи перья и цветы; театры отсутствовали вовсе, но зато были кафе разных стран, и каждое выдерживало стиль своего государства; были там и лавочки, в которых продавались предметы, вызывающие какие-нибудь воспоминания. Старикам и детям доступ в город строго воспрещался, и жили они в предместьях. А когда спросили Ник<олая> Степ<ановича>, какое там будет правление, он ответил, что, конечно, монархия, причем там была введена и смертная казнь. Убивать друг друга тоже разрешалось, но для равных условий всех граждан они получали одинаковое вооружение! [17; 9]
Политические взгляды
Сергей Абрамович Ауслендер:
Я всегда интересовался политикой, особенно в те годы после первой революции. Гумилеву это было чуждо, он никогда не читал газет. Но тут (осенью 1910 г. – Сост.) он разгорячился. Сидя со мной на пеньке и размахивая руками, он оживленно говорил, что мир приближается к каким-то невиданным приключениям, что мы должны принять в них участие, стрелять в кого-то, драться, будут катастрофы и прочее и прочее.
Он как-то неожиданно впал в этот не свойственный ему пророческий транс, но немного погодя опять успокоился [3; 201].
Георгий Владимирович Иванов:
Раньше о политических убеждениях Гумилева никто не слыхал. В советском Петербурге он стал даже незнакомым, даже явно большевикам открыто заявлять: «Я монархист». <…>
Гумилева уговаривали быть осторожнее. Он смеялся: «Большевики презирают перебежчиков и уважают саботажников. Я предпочитаю, чтобы меня уважали» [9; 469].
Александр Валентинович Амфитеатров (1862–1938), прозаик, публицист, литературный и театральный критик:
Мы не были политическими единомышленниками. Напротив. Мой демократический республиканизм был ему не по душе. Как-то раз я, шутя, напомнил ему, что Платон, в своей идеальной утопии государства, советовал изгнать поэтов из республики.
– Да поэты и сами не пошли бы к нему в республику, – гордо возразил Гумилев.
Он был монархист – и крепкий. Не крикливый, но и нисколько не скрывающийся. В последней книжке своих стихов, вышедшей уже под советским страхом, он не усомнился напечатать маленькую поэму о том, как он, путешествуя в Африке, посетил пророка-полубога Махди, и –
Ольга Николаевна Гильдебрандт-Арбенина (1897–1980), художница, мемуаристка, возлюбленная и адресат лирики Гумилева:
Он симпатично говорил о царской семье, величавой и милостивой царице, но никогда не бранил существующую обстановку [20; 453].
Вячеслав Иванович Иванов (1866–1942), поэт, филолог, философ, религиозный мыслитель, один из теоретиков символизма. В записи М. С. Альтмана:
Что касается отношения Гумилева к революции, то фактически мне об этом ничего не известно. Зная его, полагаю, что ни к каким проектам, конституциям и вообще всей этой кадетской дипломатчине он способен не был и не мог, никакой наклонности не имел. Но в бой, если б понадобилось (и даже не понадобилось), идти или совершить какой-нибудь акт – на это он как раз. Ибо был он всегда безусловно храбр и рыцарски благороден. Был он чуть-чуть вызывающим, мог даже показаться наглым, но, повторяю, был вполне рыцарем[17].
Гилберт Кийт Честертон (Gilbert Keith Chesterton; 1874–1936), английский христианский мыслитель, журналист и писатель:
Дело происходило в доме Джулиет Дафф (в 1917 г. – Сост.), и среди гостей был майор Морис Беринг, который привел с собой какого-то русского в военной форме. Последний говорил без умолку, несмотря даже на попытки Беллока перебить его – что там какие-то бомбы! Он произносил непрерывный монолог по-французски, который нас всех захватил. В его речах было качество, присущее его нации, – качество, которое многие пытались определить и которое, попросту говоря, состоит в том, что русские обладают всеми возможными человеческими талантами, кроме здравого смысла. Он был аристократом, землевладельцем, офицером одного из блестящих полков царской армии – человеком, принадлежавшим во всех отношениях к старому режиму. Но было в нем и нечто такое, без чего нельзя стать большевиком, – нечто, что я замечал во всех русских, каких мне приходилось встречать. Скажу только, что, когда он вышел в дверь, мне показалось, что он вполне мог бы удалиться и через окно. Он не коммунист, но утопист, причем утопия его намного безумнее любого коммунизма. Его практическое предложение состояло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он торжественно объявил нам, что и сам он поэт. Я был польщен его любезностью, когда он назначил меня, как собрата-поэта, абсолютным и самодержавным правителем Англии. Подобным образом Д’Аннунцио был возведен на итальянский, а Анатоль Франс – на французский престол. Я заметил на таком французском, который мог бы прервать столь щедрые излияния, что любому правительству необходимо иметь idée generate и что идеи Франса и Д’Аннунцио полярно противоположны, что, скорее всего, пришлось бы не по душе любому французскому патриоту. Он же отмел все сомнения подобного рода – он уверен в том, что, если политикой будут заниматься поэты или, по крайней мере, писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык. Короли, магнаты или народные толпы способны столкнуться в слепой ненависти, литераторы же поссориться не в состоянии [20; 301].