Выбрать главу

Аэций долго разглядывал свой стол. Как хорошо все получалось. Он дважды виделся с принцессой и достаточно долго говорил с ней. Гонория им заинтересовалась. Была весела и радушна. Потом призналась одной из своих дам, что находит его симпатичным. И вот такой удар! Император отказался даже говорить на эту тему!

— Это твоя работа? — спросил он у Николана.

— Нет, господин мой Аэций! — воскликнул юноша. — Нет! Нет! Я никому не рассказываю то, что слышу. Клянусь, это правда.

Палец Аэция уперся ему в грудь.

— Ты пишешь мои письма. Ты слышишь, что я говорю моим гостям. Все документы проходят через твои руки. Кого еще я могу подозревать, как не тебя?

Николан с ужасом осознал, какая его ждет кара. Но он понятия не имел, в чем могла заключаться его ошибка, так что ему не оставалось ничего другого, как продолжать стоять на том, что он невиновен.

— Я храню тебе абсолютную верность, господин мой. Никогда не сплетничаю с другими рабами. Держу в тайне все, что узнаю здесь.

— Мне сказали, что принцесса шепталась с тобой, когда получала мои подарки, — тут Аэций еще больше разъярился. Подумать только, женщина, которая могла разделить с ним императорский трон, проявила интерес к рабу. — Все сходится! Да, я думаю, вина лежит на тебе, скромнике и тихоне. Хорошо, что я выяснил это достаточно быстро.

Аэций заходил по кабинету. Принцесса действительно приглянулась ему. Да, люди говорили, что она любит пококетничать. Но он бы смог приручить ее. Если бы все пошло по намеченному плану. Каждый раз, проходя мимо сжавшегося в комок молчаливого секретаря, Аэций кидал на него злобный взгляд. Он окончательно утвердился в мысли, что виноват именно этот раб. Резко остановившись, Аэций хлопнул в ладоши. В кабинет вошел его помощник.

— Отведи его к бейлифу! — распорядился Аэций. — Пусть его накажут.

— Сколько ударов, мой господин?

Аэций было уселся за мраморный стол, но вопрос слуги вновь поднял его на ноги. Похоже, он просто не мог усидеть на одном месте. После встречи с императором («Этот жалкий болван!» — повторял про себя Аэций) он более всего напоминал быка в холку которого вонзилась пика. Копившаяся ярость требовала выхода. И он нашел жертву, особо не задумываясь, виноват раб или нет.

— Сколько ударов? — он простер руки к небу. — Только боги знают, какой он причинил мне урон. Сколько ударов полагается за предательство? Скажи бейлифу, пусть ему вкатят пятьдесят.

Глаза помощника вылезли из орбит и от изумления он не сдержался от комментария.

— Мой господин Аэций, после пятидесяти ударов кнутом человек не выживает.

— Ты оспариваешь мой приказ? — взвился Аэций. — Этот раб продал меня моим врагам, так что наплевать, выживет он или нет.

Николан то лишался чувств, то на несколько минут приходил в себя, чтобы осознать, что он-таки выжил. Невыносимо болела иссеченная семью, хотелось вновь забыться, а еще больше, уйти из этого мира, расставшись с жизнью.

Потом он пытался вспомнить, какие мысли проносились в его воспаленном мозгу, когда он пребывал между жизнью и смертью. И понял, что думал он только о римлянах: их жестокости, наглости, распутстве, отсутствии тех качеств характера, что позволили их предкам завоевать мировое господство. Одни и те же образы повторялись и повторялись: пиры, которые задавал Аэций своим гостям (как, собственно, поступали и остальные богатые и влиятельные римляне) с бесконечной чередой дорогих блюд, приносимых рабами горстке сибаритов, трущобы Вечного города, где бедняки жили, словно животные, вырывая друг у друга еду, великолепные беломраморные дворцы Палантинского холма и сточные канавы Субуры, римские легионы, состоящие в большинстве своем из наемников-варваров, готовых продать свое могучие тела и мастерское владение оружием за римское золото, и изнеженные римляне, нежищиеся в банях, играющие на лютне в рощах или спорящих о философских проблемах. Дни забытья и боли привели его к одному важному вопросу: почему мир никак не поймет, что он более не должен платить дань ставшему столь беспомощным народу-господину?

Какой-то период времени, довольно-таки продолжительный, думы его занимал разговор, который он слышал, сидя в кабинете Аэция за своим маленьким столом. Собеседником Аэция был священник. Николан так и не узнал, как того зовут, откуда он приехал в Рим. Он переписывал очередное письмо, а подняв голову, увидел стоящего в дверях высокого старика с горящими глазами и поднятой к небу рукой.

— Я пришел, чтобы осудить тебя, о великий Аэций.

Потом все поплыло перед мысленным взором молодого раба. Он слышал голос старика, вещающего о том, что народ Рима пренебрег учением Христа и циничный ответ Аэция, высказавшегося в том смысле, что учению этому надобно знать свое место и негоже соваться с ним в государственные дела. «Власть и слава Рима превыше всего», — вновь и вновь повторял Аэций на все доводы старика, который твердил о справедливости, честности и христианских ценностях. Слушая этот разговор в кабинете Аэция, Николан вспомнил отца Симона, проповедовавшего те же принципы народу плоскогорья. Теперь же в голове его все перепуталось и он не мог понять, кто говорит с Аэцием, отец Симон или незнакомый старик-священник. Но, кто бы ни говорил с правителем Рима, тот оставался при своем мнении. Николану хотелось крикнуть Аэцию, что он неправ, что в долговременной перспективе идеи более важны, более эффективны, чем легионы наемников. Но так как он ничего не сказал, будучи свидетелем настоящего разговора, то не произнес и слова, лежа на смертном одре.

А мог бы сказать следующее: "Потому-то Аларих взял Рим, а Аттила вскорости побьет римлян. Они не думают ни о чем, кроме власти золота. Они горды своим эгоизмом, они выставляют его напоказ, а потому поражение их неизбежно.

Все дольше оставался он в сознании и наконец перестал впадать в забытье. Целыми днями лежал он неподвижно, не имея ни воли, ни желания вернуться к жизни. И хотя боль в спине притупилась, он знал, что малейшее движение вызовет ее вновь. Поначалу он не осознавал, где находится, хотя и чувствовал, что рядом есть люди. Долетавшие до ушей голоса не вызывали стремления понять услышанное. Но в душе, несмотря на охватившую его апатию, он чувствовал, что уже не умрет. Поначалу ему не хотелось возвращаться к тому жалкому существованию, на которое его обрекла судьба. Но молодость взяла свое и он вновь обрел способность радоваться жизни.

А уж смирившись с тем, что жизнь продолжается, Николан начал проявлять интерес к происходящему вокруг. Держали его в больничке дворца, крохотной комнатке с низким потолком и двумя окнами. Одно выходило в двор кухни, второе — на крутой склон. В больничке едва хватало места для двух больших кроватей, на каждой из которых лежали по два или три человека. Компанию Николану составлял кухонный раб, родом с Востока, страдающий каким-то странным заболеванием. В конце концов до Николана дошло, что человек это безумен, и держаться от него надо подальше. Кухонный раб извивался и стонал, иной раз произнося длинные, бессвязные монологи. Бывало, что он садился, с дико сверкающими глазами, начинал качаться взад-вперед и петь какую-то песню.

Случалось, что он приходил в неистовство и бегал меж кроватей, с тяжелой деревянной дубинкой (он так крепко сжимал дубинку во сне, что вырвать ее не представлялось возможным). Он кричал и колотил дубинкой по стенам, а охранники наблюдали за ним от двери, не решаясь войти в больничку, пока он пребывал в таком состоянии.

На другой кровати лежали два тяжело больных раба, которые, похоже, умирали. Во всяком случае, они не разговаривали и не открывали глаз. Один из них часто заходился кашлем, и губка, которой он вытирал рот, становилась все краснее от крови.

И вот наступил день, когда Николан сам вышел из больнички. Вторая кровать опустела, он не знал наверняка, но предполагал, что те двое рабов умерли. Днем раньше безумец с Востока, зажав в руке дубинку, выпрыгнул из окна и скатился вниз по склону. Никто не счел нужным сказать Николану, что с ним стало.