Кирилл обернулся. Бабушка смотрела с фотографии на расколотой плите. Взгляд ее был радостен.
Кирилл еще долго бродил по кладбищу. Он чувствовал себя в Большом зале консерватории, где занял свои места оркестр и чудные инструменты изготовились производить звук. Он ощущал, что музыка где-то рядом, словно сквозь шум дня действительно могло прорваться пение органных труб, скрытых завесой солнечных лучей.
Отец и мать с облегчением приняли известие о том, что он не едет в Гарвард. Мать просто была рада, что он не уезжает от нее. Отец уговаривал обдумать решение, не рубить с плеча. Но Кирилл видел, что отец тоже рад, только по иной причине, и причины этой Кирилл не мог понять.
Потом, вечером, Кирилл думал об отце.
Думал как о человеке глубоко ему чуждом – настолько, что в этой чуждости была заложена парадоксальная близость: ведь это отец – благодаря отталкиванию, отторжению – сделал его тем, кто он есть. Думал, перебирал даты, обстоятельства, исторические контексты, неспешно пытаясь дистиллировать из них алхимию судьбы.
Отец рос, видя номенклатурных знакомцев Кириллова деда. Кабинетные генералы, снабженцы, специалисты по репарациям восхитили мальчика пошитыми по спецзаказу мундирами, богатыми орденами, наградным оружием, трофейной обстановкой.
Бенефициары победы, получившие по «Победе», они – хотя бы в глазах ребенка – хотели казаться настоящими солдатами, речи их были полны бахвальства, преувеличенных или небывших подвигов. Дед Константин знал этим людям цену, но вынужден был пускать в дом; бабушка презирала, но не смела перечить мужу. И они приходили пировать, брали мальчика на трибуны на Красной площади смотреть парад, возили в тир, дарили роскошные, не по возрасту, подарки.
Восемь лет прожившие после войны под Сталиным, боявшиеся его даже мертвого, запивавшие водкой, заедавшие жирным антрекотом свой ужас перед ним, они в своем кругу продолжали праздновать день рождения Вождя – ибо опасались, что он вернется, достанет и с того света, сотрет в лагерную пыль.
Во время войны они вымещали свой страх перед Сталиным на подчиненных, унижая, избивая, расстреливая. А после, когда Вождь умер, они стали радостно «подпевать» эстрадным песням, фильмам и мемуарам старших по званию, изображавшим их бесстрашными героями.
Они пытались заклясть свой страх, завалить его трупами, оглушить киношными залпами «катюш», победить его, в конце концов. Но сколько бы ни играли на экране бравурные марши, ни проносились черно-белые танки мимо указателя «На Берлин» – страх всегда был рядом, носил френч, курил трубку и разговаривал голосом актера Михаила Геловани.
Мальчик не знал. И потому считал старших рабов Хозяина за достойных людей; приятельствовал с их отпрысками, учился с ними в элитной школе, а потом и в университете.
Но была в нем – наверное, от матери, от Кирилловой бабушки – повадка одиночки, умение вести себя так, чтобы не оказаться в первых рядах, в активистах, в героях; не мужество, но способность быть, если понадобится, неудобной добычей, как черепаха или рыба-еж.
Никому не перебегал дорогу, ни с кем не соперничал, состоял в комсомоле, вступил в партию. Поддерживаемый связями отца и знакомых, не был, однако, карьеристом; не умел и не хотел есть людей, был хладен к большим идеям, но упорен в науке. Занимался своей археологией, словно желал спрятаться глубже во время, в историю, укрыться в разрушенных дворцах и храмах среднеазиатских правителей, в домах купцов, погибших во время монгольского нашествия, уменьшиться в размере, уйти в угли давних пожаров, в глину, в песок.
Мать никогда не говорила ему о немецких предках. Но он и сам благоразумно не углублялся в семейную историю, словно не видел последних исторических эпох, обладал врожденной исторической дальнозоркостью, хорошо различая лишь то, что отделено веками. В своих археологических экспедициях в Азии он встречал и археологию новейших времен, недавние руины лагерей, поселения высланных народов, карьеры и шахты, построенные рабами ГУЛАГа, но нельзя было сказать, что он об этом думает, что чувствует.