Выбрать главу

Но через неделю он с матерью ехал с дачи. На «Белорусской» в вагон метро вошел старик, одетый не по сезону тепло; наверное, ревматизм его мучил. Люди его заслонили, и Кирилл видел только руку – на фоне старой шинели и щегольских бурок белого войлока, полковничьих или генеральских, понизу лаковой кожей обшитых и швом тройным, фигурным, простроченных. И Кирилл узнал эту руку, неподвижную, как бы устало опущенную, но старой, матерой силы полную, силы, которая не в мясе – в самой кости, окаменевшей, древней.

Кириллу показалось, что это Старшина, он на самом деле жив – или ожил, приехал в город, сошел с электрички, пересел на метро; Кирилл в страхе спрятался за мать, стал смотреть украдкой: ему казалось, что Старшина явился за ним, его ищет.

Толпа схлынула, и Кирилл увидел, что старик – другой, ничуть на Старшину не похож. Старик вышел через две остановки, опираясь на палку и шаркая бурками; а у Кирилла перед глазами стояла его рука. И снова все вернулось:

– Ты подрасти, Фриц! Подрасти! Вот тогда…

И страх, и холод, и предчувствие обреченности – и обновленное знание, что есть меж людей Старшины, а есть гуси Фрицы, сводит их жизнь, ибо предназначены они друг другу, и ничего со смертью одного, дачного, Старшины не закончилось.

Так все окончательно сцепилось, уложилось в памяти. Когда шел дождь с грозой, с градом, – где бы он ни был – Кирилл вспоминал ту ночь на даче… ураган… падающие яблони… бабушку, стоящую у окна, охваченную страхом… запах гари со стороны деревни… опаленные потроха сгоревшего дома… Федосеевну и Старшину… кучу песка, за которой он прятался… мертвых гусей… голос Старшины: «Ты подрасти, Фриц, подрасти, вот тогда…»… огромные руки Старшины… И ему казалось, что все на свете – взрослые, а он остался ребенком, чувствующим свою незавершенность; что-то важное для достижения взрослости вынул из него Старшина, когда на его глазах убивал гусей, которых считал немецкими солдатами.

Ночь на даче… Ураган… Звук воды, отвесно падающей в дождевые бочки…

Он заснул – словно нырнул с водой в темный омуток бочки, в кружение пены и сбитой ветром листвы.

* * *

Кирилл проснулся рано, за окнами едва светало. Похмелья не было, только странная зыбкость, слабость в теле, будто прошлое выпило его силы сквозь узкую трубочку памяти. И тем отчетливее Кирилл ощущал, как что-то сдавливает правое запястье – будто каменная ладонь Старшины поймала и не отпускает.

Кирилл вытащил руку из-под одеяла, суеверно боясь увидеть отпечаток костяных пальцев мертвеца.

Нет, ничего. Это память. Память о наручниках.

Кирилл с бесстрастным удивлением понял, что вчера впервые за полгода не думал постоянно о том, что с ним произошло. Об аресте. О заключении, сменившемся подпиской о невыезде. Он уже не представлял себя без этих мыслей, привык без конца прокручивать в голове всю последовательность событий, судорожно прощупывать, проверять каждый стык – можно ли было поступить иначе, предугадать, избежать? А по дороге на дачу Кирилл забылся; он давно не был тут, дом помнил его еще свободным, и воздух в комнатах, запертых с осени, кисловатый простуженный воздух, пахнущий мышами, сушеным зверобоем, старым деревом, тоже был давний, прежний, как антикварная мебель в комнатах, черно-белые портреты родных; густой, будто колдовской настой забвения.

Но теперь мысли снова побежали по кругу. Майский день, митинг, тысячи человек; флаги, плакаты, наивное чувство победы, которому Кирилл поддался, хотя пошел на митинг как историк, чтобы увидеть в действии ту стихию, которую изучал; потом – полицейские, щиты, шлемы, дубинки, десятки телефонов, снимающих людское месиво, чересполосицу ног, рук, дым от горящего файера, кого-то волокут, кто-то отбивается от полиции – и где-то среди тел и лиц не замеченный тогда зрачок видеокамеры в руках одетого в штатское оперативника; там, в зрачке, пойманный в линзу, мечется уменьшенный, оцифрованный Кирилл, словно пытается докричаться до себя-большого, предупредить об опасности.

Аэропорт, рейс из Берлина, странная задержка на паспортном контроле – пограничник долго листает паспорт; наконец Кирилла пропускают, и тут же подходит полицейский; «пройдемте» – и он идет, спрашивает, в чем дело, но уже идет… Допрос, дорога в СИЗО – темнота, ничего не помнит, будто внутри погасили свет; только едут, едут перед глазами чемоданы на ленте транспортера.

И снова митинг, лица, лица в зрачке камеры, из которых потом следователи будут выбирать обвиняемых, приписывая им сопротивление полиции; и снова мысли – почему выбрали его, по каким тайным причинам? Кирилл знал, что это случайность, но поверить в чистую случайность было еще страшнее, чем думать, что он где-то оступился, где-то неверно себя повел и лишь поэтому события повернулись так, как повернулись.