Анджело открыл маленькую дверь. Еще одна спальня. Здесь беспорядок свидетельствовал о яростной борьбе. С порога он не почувствовал никакого запаха: только от белья, сложенного на стуле, исходил легкий фиалковый аромат. Но едва он вошел, в нос ему ударил совсем другой запах: запах шерсти, смоченной водой, а точнее, спиртом; постель была разворочена, изжевана, истоптана; простыни порваны, измазаны испражнениями и еще чем-то засохшим и беловатым. На полу стояли тазы с водой, валялись комья мокрого белья. Матрас тоже был залит водой. Но теперь он подсыхал, и на нем образовались огромные ржавые разводы с зеленоватыми краями. Но трупа не было. «Нужно искать последнего, — говорил «маленький француз», — они иногда прячутся в самых немыслимых местах». Анджело заглянул под кровать — никого. Он толкнул другую приоткрытую дверь: еще одна спальня, резкий запах скипидара, те же следы борьбы, те же грязные и порванные простыни, но никого. Он обошел комнату. Он шел на цыпочках, высоко держа свечу, ни к чему не прикасаясь, вытянув шею. Он чувствовал себя натянутым как струна.
Он вернулся в первую спальню, перешагнул через труп и вышел на площадку. Потом спустился, задул свечу. Он уже собирался открыть дверь, когда услышал голоса на улице. В темноте он снова пошел наверх, держась за перила, и зажег свечу только на втором этаже.
Кроме той двери, где лежала женщина с роскошными волосами, было еще две двери. Анджело открыл одну из них и очутился в гостиной. В этой комнате стояло пианино. Было еще кресло с подставкой для головы, на котором лежал костыль. Диван, ширма, посередине — стол в форме четырехлистника. Темные, писанные маслом портреты в тяжелых рамах. Он всмотрелся: на одном был изображен судья или кто-то вроде судьи, на другом человек с саблей. Здесь тоже никого нет! Мороз пробежал у него по коже, когда он увидел, что с кресла что-то прыгает и направляется к нему. Подушка? Нет, это был кот; большой серый кот выгнул спину и, задрав свой длинный, словно епископский жезл, дрожащий хвост, стал тереться о голенища сапог Анджело. Кот был жирный, совсем не дикий и не напуганный. Чем же он питался? Окно было приоткрыто. Очевидно, он вылезал наружу и отправлялся на добычу.
На третьем этаже ничего: Анджело быстро все осмотрел. Три пустых комнаты, где валялись глиняные кувшины, меры для пшеницы, ивовый манекен, большие и маленькие корзины, раскрытый сломанный футляр для скрипки, стремянка для сбора олив, тыквы, пружины для матрасов, бутыль с уксусом, обручи для бочек, старая соломенная шляпа, старое ружье. Но лестница поднималась выше. В ней появилось что — то деревенское; она пахла зерном и птичьим пометом, кое-где была покрыта тонким слоем соломы и упиралась в широкую, как в сарае, дверь. Она открылась с чудовищным скрипом, и Анджело увидел над собой горящее звездами небо.
Это было то, что в этих краях называют галереей, то есть крытой террасой на крыше.
Вкрадчивый жаркий ветер словно раздувал огонь в звездах, заставляя трепетать и шелестеть листья деревьев. Доносившееся откуда-то сверху позвякивание заставило Анджело поднять голову, и он различил в темноте, совсем рядом, железный остов колокольни, а немного дальше угловатое переплетение черепичных крыш, так гладко отполированных дождями и ветрами, что в них отражалось мерцание звезд.
Анджело с наслаждением вдохнул этот пахнущий горячей черепицей и ласточкиными гнездами ветер. Он задул свечу и сел на край террасы. Ночь была такой звездной, что в свете ярко горящих звезд Анджело мог ясно видеть пригнанные друг к другу, словно пластинки кольчуги, крыши домов. Ночь была черна, как вороненая сталь, но время от времени то на коньке крыши, то на блестящем крае голубятни, то на флюгере загоралось сияние. Сверху город казался онемевшей в неподвижности морской поверхностью, на которой застыли короткие остроконечные волны ледяного прибоя. Бледно-перламутровые фронтоны, по которым скользило и угасало фосфоресцирующее сияние, сплетались с уходящими, словно пирамиды, вверх или растекающимися вширь треугольниками плотного мрака; залитые трепещущим зеленоватым светом, во все стороны веером разбегались крутые скаты черепичных крыш; там, где высилась церковь, мерещились наполненные мраком, отделанные серебряной филигранью ротонды; башни и черно-серое чередование уходящих вверх уступов и площадок щетинились зазубринами звезд. Кое-где на площадях и бульварах фонари выдыхали свои желто-ржавые испарения, освещая волнистые края черепичных крыш. Чернильные провалы улиц прорезали кварталы города.
Ветер не дул, а либо обрушивался всей массой, либо катился тряпичным шаром, заставляя трещать поверхность крыш, сонно громыхая в пустом чреве колоколов, шелестел на чердаках и под крышами монастырей. Кроны вязов и кленов стонали, словно мачты на мчащемся вперед судне. На дальних холмах то едва слышно трепетали, то словно взмахивали крыльями густые леса. Качающиеся фонари бросали красные отблески. Тяжелый воздух, отпрыгивая, словно кошка, от перегретых черепиц, перемешивал все цвета, и ночь лилась на город золотисто-красной смолой.
«Право же, люди — несчастные создания, — думал Анджело. — Все прекрасное совершается без них. Они выдумывают холеру и лозунги. Они бесятся от зависти или изнемогают от скуки, а это одно и то же, если человек не в состоянии действовать. А если они действуют, то торжествует лицемерие или безумие. Нужно очутиться здесь или в той глуши, где я был вчера, чтобы понять, где идут подлинные сражения, и не гордиться легкой победой. А это значит перестать довольствоваться малым. Истина открывается человеку, только когда он остается один, и тогда он выбирает самый трудный путь к вершине. И пусть он даже не достигнет цели, но зато какие безграничные, умиротворяющие просторы откроются его взору».
Безоглядно отдаваясь своим молодым мечтаниям, Анджело не замечал, что мысли его не слишком оригинальны, и даже ложны. Конечно, ему было только двадцать пять, но сколько людей в этом возрасте уже умеют рассчитывать. Он же был из тех, кто и в пятьдесят остается двадцатипятилетним. Он не понимал, сколь важно занимать определенное положение в обществе, иметь свое теплое местечко или по крайней мере быть среди тех, кто их распределяет. Он поклонялся свободе, как верующие Богоматери. Даже для самых искренних из тех людей, на кого он полагался, свобода была чем-то абстрактным, чем-то, что следует предоставить философам, чтобы не быть застигнутым врасплох. Он не замечал, что многие, кто без конца твердил о свободе, уже начали получать кресты и награды.
Его матушка купила ему полковничий чин. И Анджело так никогда и не понял, что положение незаконнорожденного сына герцогини Эдзии Парди дает ему право быть презираемым, как иные имеют от рождения право презирать. Да и задумывался ли он, балованный и обожаемый с детства, какие препятствия приходится преодолевать тому, на ком стоит клеймо незаконнорожденного? А потому окружающие были весьма удивлены, когда он всерьез занялся службой и даже регулярно присутствовал на учениях новобранцев. За его спиной над ним посмеивались, но на первом же смотре он сверкал, словно золотой колос, на своем вороном коне, завораживая взгляд причудливыми узорами позумента на доломане и блестящей каской с фазаньими перьями, из-под которой смотрело серьезное и чистое лицо. Нужно признать, что именно с этого дня он познал колючую язвительность равных себе и стал пользоваться любовью солдат.
«Разве я не прав, — продолжал свои размышления Анджело, — если я сам чувствую себя более благородным, когда действую в одиночку?»
В этот момент он был одной из тех бесчисленных возвышенных и героических душ, которые, вопреки общепринятому мнению, отнюдь не являются редкостью и даже, напротив, встречаются довольно часто.
«Но мне скажут, как мне это уже говорили: «Вы заигрываете (они не осмелились сказать «расшаркиваетесь»), чтобы привлечь внимание. А нам нужно не внимание, а успех». Поскольку речь идет о свободе, они правы».
Он напрочь терял способность критически мыслить, едва речь заходила о свободе, которую он представлял в виде прекрасной юной и чистой женщины, ступающей по цветам лилий. Это мечта лучших сыновей порабощенной и поруганной родины.