Выбрать главу

Он задремал. Ему снилось, что он снова перешагивает через труп женщины, а по небу несутся кометы и облака в форме лошади. Он так метался во сне на своем диване, что согнал спавшего с ним рядом кота.

Вдруг он похолодел от ужаса. «Кот ведь долго оставался в доме, где умерла не только золотоволосая женщина, но наверняка еще по крайней мере два человека. Он может переносить холеру на своей шерсти». Он никак не мог вспомнить, входил ли кот в гостиную внизу или оставался на площадке. Так он промучился почти всю ночь.

ГЛАВА VII

Была еще ночь, но сквозь чердачное окошко, обращенное на восток, уже виднелся светло-серый прямоугольник неба с меркнущими звездами. Не дожидаясь рассвета, Анджело выбрался на крышу и просидел остаток ночи, прислонившись к стенке.

Забрезжил все тот же белый рассвет.

За длинными крышами монастыря виднелась квадратная башня, увенчанная пикой, напоминавшей то ли громоотвод, то ли древко знамени. Там Анджело еще не был, а потому и отправился туда с первыми же лучами солнца.

Это была небольшая колокольня. Изъеденный дождями и ветрами деревянный навес над колоколами позволил без труда пробраться в их жилище. Оттуда приставная лесенка вела к винтовой лестнице, которая упиралась в дверь. Она была не заперта и вела в боковой придел церкви.

Проникавшие сквозь витражи лучи восходящего солнца освещали картину поспешного бегства. На главном алтаре не было ни канделябров, ни покровов; дверца дарохранительницы была открыта. В центре у колонны были свалены в кучу скамейки. Солома и тряпки, оставшиеся от упаковки, ощетинившиеся гвоздями доски и даже молоток и моток проволоки валялись на полу.

Ризница была пуста. Оттуда маленькая дверца вела в монастырь. Монастырские стены окружали заросший лавром и буксом сад, где еще день назад суетилась монастырская братия. Стены были так высоки, что листва сохраняла здесь свою прохладу и ароматную свежесть.

Дойдя до поворота галереи, окружавшей сад, Анджело увидел распростертое в противоположном конце на каменных плитах тело. Он уже так привык к трупам, что спокойно направился к нему. Но тело вдруг зашевелилось, село, потом встало. Это была старая монахиня, круглая как бочонок. Два кустика черных усиков украшали ее верхнюю губу.

— Что тебе надо? — спросила она.

— Ничего, — ответил Анджело.

— Что ты здесь делаешь?

— Ничего.

— Ты боишься?

— Смотря чего.

— Ах, ты, значит, из тех, кто чего-то боится, а чего-то нет! А ада ты боишься?

— Да, мать моя.

— Так разве тебе этого мало? Будешь мне помогать, сын мой?

— Да, мать моя.

— Да благословен будет Господь в благости Его! Он не мог меня оставить. А ты сильный?

— Не такой, как обычно, потому что я уже несколько дней не ел досыта, но я готов сделать все, что смогу.

— Не хвастайся. А почему ты не ел досыта?

— Я заблудился в этом городе.

— Все заблудились в этом городе. Все заблудились везде. Так ты полагаешь, что будешь сильным, если поешь?

— Мне кажется.

— «Мне кажется». Это правильно. Ну иди, ешь.

Она дала ему козьего сыра. «Похоже, что здесь не едят ничего, кроме козьего сыра», — подумал Анджело.

У нее был усталый вид. Она морщила лоб, о чем-то напряженно думая.

— Ты посланец?

— Нет.

— Что ты можешь об этом знать?

— Ничего, мать моя. Не придумывайте.

— Ничего? Какая гордыня!

Хотя она сидела на стуле в этой маленькой белой келье, казавшейся еще белее из-за этажерки с головками козьего сыра, на которую падал солнечный луч, она пыхтела так, словно карабкалась по склону холма, и ее губы, как у некоторых стариков во сне, выдували маленькие пузырьки слюны.

— Я на тебя надену смирительную рубашку. На, надень-ка это.

Это был длинный белый балахон, вроде тех, что носили перевозчики трупов.

— Дайте сначала сапоги надеть, — сказал Анджело.

— Поторопись и возьми колокольчик.

Она встала и ждала, опираясь на толстую дубовую палку.

— Ну, пошли!

И она двинулась впереди него вдоль монастырских стен. Потом открыла дверь.

— Выходи, — сказала она.

Они очутились на улице.

— Ну а теперь звони в колокольчик и шагай, — сказала она. И добавила почти нежно: «Малыш!»

«Вот я и на улице, — подумал Анджело. — С крышами покончено».

Взмахи колокольчика поднимали целые тучи мух. Знойный приторно-сладкий воздух обволакивал губы и ноздри чем-то маслянистым.

Они шли от одной улицы к другой. Все было пустынно. В одних местах стены и зияющие провалы коридоров откликались на звон колокольчика гулким эхом, а в других — слабым дребезжанием, будто приглушенным толстым слоем воды.

— Звони, — говорила монахиня. — Не ленись! Звони! Звони!

Большая, монолитная как скала, она передвигалась довольно быстро. Дряблые щеки дрожали под апостольником.

Вдруг открылось окно, и женский голос позвал: «Сударыня!»

— Теперь иди за мной, — сказала монахиня Анджело. — Перестань звонить. — На пороге она спросила:

— У тебя есть носовой платок?

— Да, — ответил Анджело.

— Засунь его в колокольчик, чтобы он не звонил. А то получишь в зубы. — И нежно добавила: «Малыш».

Она, словно птица, устремилась к лестнице, и Анджело увидел, как огромная нога ступила на первую ступеньку.

Наверху были кухня и альков. У окна, откуда их позвали, стояла женщина и двое детей. Из алькова доносился звук, напоминающий шум кофейной мельницы. Женщина показала на альков. Монахиня раздвинула занавеси. Распростертый на постели мужчина, оскалившись, скрежетал зубами, словно пытаясь разжевать их. Он так дрожал, что соломенный тюфяк под ним скрипел и трещал.

— Ну, ну! — сказала монахиня. Она обняла мужчину. — Ну, ну! — сказала она, — немного терпения. Все туда приходят, подожди. Сейчас, сейчас. Не торопись, все придет само собой. Потихоньку, потихоньку. Всему свое время. — Она провела рукой по его волосам. — Ты торопишься, торопишься, — говорила она, положив свою тяжелую руку на его колени, чтобы он не так бился о деревянные края кровати. — Вы только посмотрите, как он спешит. Каждому свой черед. Подожди. Ну вот уж и пора. Иди, иди с Богом.

Мужчина последний раз вздохнул и замер.

— Надо было его растирать, — сказал Анджело и сам не узнал своего голоса.

Монахиня подняла голову и в упор посмотрела на него.

— Зачем это ты собираешься его растирать? Ты, стало быть, вольнодумец? Ты что же, хочешь забыть Евангелие? Попроси-ка лучше у этой дамочки мыло, таз и полотенца.

Она закатала рукава на своих толстых розовых руках.

— Ну давай же, спрашивай, поговори с ней, пусть двигается, хватит ей стоять у окна. Пусть разведет огонь, согреет воду. Давайте, за дело.

Она была большая, круглая, домашняя. Она подошла к очагу и стала о колено ломать поленья. Занавеси алькова остались открытыми. Мужчина застыл в неподвижности на постели.

Женщина не двигалась.

— Ну же, — сказала монахиня.

Женщина подошла к очагу, около которого на коленях возилась монахиня. Женщина медленно отстранила уцепившихся за ее фартук детей. Каким-то ненужным жестом ласково провела рукой по их щекам и тоже встала на колени около очага. Монахиня дала ей бумагу и огниво.

— Разжигай, — сказала она и встала.

От этой монахини исходила какая-то удивительная сила. С ее появлением все входило в нормальную колею. Она входила в дом, и в его стенах уже не было трагедии; трупы казались естественными, и все, вплоть до мелочей, тотчас же вставало на свое место. Ей не нужно было говорить, достаточно было ее присутствия.

И каждый раз это заново поражало Анджело. Он не мог к этому привыкнуть. Он входил за ней следом (она всегда шла впереди). Какой-нибудь нелепый слуга открывал им двери бойни, где им являлись библейские картины Божьего гнева. Последние гримасы умирающих в ночных колпаках и кальсонах со штрипками напоминали изрыгающих проклятия древних пророков. В стонах плакальщиков и плакальщиц слышался трепещущий ритм библейских версетов. Трупы продолжали испражняться в саваны, для которых теперь годилась любая тряпка, оконные занавеси, диванные чехлы, скатерти. Полные до краев ночные горшки стояли на обеденном столе, в дело шла любая посуда: кастрюли, умывальные тазы, даже цветочные горшки, из которых были выброшены их зеленые жители — папоротники или карликовые пальмы, — были заполнены пенистыми, зеленовато — фиолетовыми извержениями, от которых шел чудовищный запах Божьего гнева. Оставшиеся в живых беспомощно цеплялись за собственные жизни. Иногда, не в силах сдержать неприличного ржания, они отворачивались от того, кто был им дороже всего на свете, и устремляли взор на раскаленное, тошнотворно меловое небо в просвете окна. Было что-то величественное и патетическое в том, что этот неприличный звук раздавался именно в этих спальнях и альковах, где еще недавно они были мудрыми родителями, верными мужьями и добродетельными женами, покорными детьми и добрыми христианами. Взгляд Каина на лице мирного лавочника с небритыми щеками, свисающими над воротом рубашки; голубоватые груди молодой женщины, еще теплой, которую пришлось спеленать, потому что и час спустя после смерти она еще трепетала и вздрагивала; мышцы, разрывающиеся с таким звуком, словно кто-то ударял по пустому футляру для скрипки; брызги поноса на стенах, оклеенных обоями в цветочек, в золе очага, на кухонных кастрюлях, на полу и даже на лице любимого или любимой. Вместе с этими стонами, хрипами, вцепившимися в простыни руками, дрыгающимися и извивающимися телами, дрожью и конвульсиями в домах буржуа и еще более стыдливых, чем они, крестьян на глазах у детей поселилась ничем не прикрытая нагота. (Заинтересованные этим зрелищем дети молча смотрели на все происходящее широко открытыми глазами, неподвижные, как изваяния.) Новый порядок (который сейчас назывался беспорядком) диктовал новые правила жизни. Мало кто был еще способен верить в четыре главных добродетели. Детей больше не целовали. И не потому, что хотели уберечь их, а потому, что хотели уберечь себя. Впрочем, у всех детей был напряженный, застывший вид, широко открытые глаза, и умирали они без единого слова или стона, всегда вдали от дома, забившись в собачью конуру, в кроличий садок или в корзину для индюшат.