Выбрать главу

Часто монахиня отправлялась искать их. Она заглядывала в курятники, ударяла ногой по собачьей будке, а когда собака высовывала злобно оскаленную морду, спокойно хватала ее за шиворот. Ребенок обычно бывал там. Она без церемоний вытаскивала его и уносила, как уносит ребенка мать. Маленькие трупы были похожи на трупы взрослых. Они лежали в тех же непристойно карикатурных позах, приоткрывающих страшную тайну, раздирая ногтями свои животы — это скопище нечистот. На руках у монахини они снова становились бедными малышами, умершими от желудочных колик.

Если в тот момент, когда люди уже не знали, можно ли еще во что-то верить, появлялась она, то стены снова становились стенами, а комнаты снова казались надежным убежищем, и в них оживали сокровища воспоминаний. Смерть, конечно, оставалась, но мгновенно утрачивала свою дьявольскую власть над живыми. Она уже не давала повода переступить через все, а позволяла оставаться в границах разумного; оставшиеся в живых уже не позволяли себе, как обычно это делали уцелевшие, машинально, в каком-то адском эгоистическом безумии, подражать конвульсиям агонии, свидетелями которой они были.

Монахине хватало нескольких простых жестов. Она бы очень удивилась, скажи ей, что ее сила на две трети объясняется ее внешностью: ее большим животом, изгибом толстых губ, большой головой и большими руками, благодушием толстой женщины, большими ногами, под которыми всегда слегка дрожали половицы. Самой своей массой она уже обещала чудеса. Будь она более подвижной, она делала бы сто жестов, среди которых главный остался бы незамеченным. Но ее полнота, ее тяжеловесность позволяли ей сделать только один жест, и именно тот, который был нужен, который был так же неоспорим, как наличие носа на лице. И ей вынуждены были верить, потому что это был привычный жест, старый как мир, следовательно, не позволявший сомневаться в его действенности.

Она входила и обнаруживала один или два трупа, распростертых на полу в нелепых позах: ноги раздвинуты, руки вцепились в живот, головы запрокинуты назад, красно-белый смеющийся оскал на лицах, типичный для холерных больных. Иногда даже казалось, что человек пытался выскочить из комнаты, а смерть бросила его на первый попавшийся предмет мебели. Когда она входила, бывало, что люди прятались в углах и особенно — в простенке между окнами (потребность в бегстве), мужчины и женщины стонали, кашляли, скулили, словно собаки, готовые вилять хвостом первому встречному; а дети стояли окаменевшие, с огромными выкатившимися глазами. Часто, когда зрелище было так ужасно, что волосы вставали дыбом, она просто садилась и, зажав между колен мельницу, начинала молоть кофе. И тотчас же мужчина или женщина вновь обретали человеческий облик. С детьми все было одновременно и сложнее и проще: их тотчас же привлекала ее огромная грудь; тогда она очень естественным жестом отодвигала в сторону свой нагрудный крест.

В других случаях (она всегда точно знала, когда и где) кофейная мельница не годилась. Она входила в один из тех буржуазных домов, где кухня находится в глубине, а вся мебель затянута чехлами. В таких домах трупы выглядели особенно жутко. Там обычно не слишком заботились о больных. Их даже не старались удержать в постели, а позволяли вставать и бродить по дому. Пожалуй, от них даже прятались. Кресла были опрокинуты, как после драки, столы стояли криво, пюпитр для нот — сломан, как будто они кидали друг в друга партитурами вальсов. Умирающий сначала заливал все вокруг испражнениями, а потом замертво обрушивался на пианино.

В тот момент, когда они переступали порог, Анджело спрашивал себя: «А что мы будем делать здесь?» Через плечо монахини он видел словно перепаханную внутренность дома и его оставшихся в живых обитателей, забившихся в угол, словно замерзшие обезьяны.

Тотчас же монахиня ставила ровно стол, поднимала стулья, кресла, собирала разбросанные ноты. Потом открывала дверь спальни и спрашивала: «Где у вас чистые простыни?» Эти слова действовали магически. Победа бывала молниеносной. Едва она успевала их произнести, как в куче нахохлившихся обезьян слышался звон связки ключей. В самом этом звуке была заключена такая сила, что из этой кучи появлялась женщина, которая тотчас же снова становилась женщиной и хозяйкой. Иногда какая-нибудь растрепанная и заплаканная женщина, ничего еще не понимая, спотыкаясь, шла навстречу монахине и протягивала ей связку ключей. Но монахиня никогда не брала их. «Идите откройте шкаф сами», — говорила она. Потом они аккуратно застилали постель. И только когда постель бывала постлана, начинали заниматься покойным, и по всем правилам. Старые пружины дома вновь приходили в движение, и смерть хоть и могла нанести этой семье свой новый дьявольский удар, но не в силах была разрушить главное.

Образования у нее не было. Она очень молодой вышла замуж. Рано овдовев, ушла на черную работу в монастырь… Она чистила морковь, картофель, иногда читала, водя пальцем по строчкам. С ней не слишком считались в монастыре и даже приняли в братство только благодаря содействию ее благодетельницы. А когда, спасаясь от эпидемии, монахини уехали, ей поручили сторожить продукты, которые не удалось увезти сразу.

Она говорила Анджело, как ей нравится опустевший монастырь. С наступлением ночи они возвращались туда. Они немного отдыхали, прежде чем снова отправиться в город, в самое скверное время между двумя и тремя часами ночи. Сидя на каменных скамьях монастыря, они ели козий сыр, смородиновое варенье, мед, запивая белым вином. Тут они и спали. Иногда засыпали сидя. Особенно монахиня, которая могла спать в любое время и в любом месте. Порой сон застигал ее на полуслове, на улыбке. Она часто улыбалась: сначала ангелам, затем пустынным коридорам монастыря и, наконец, Анджело. Когда она успевала, то говорила: «Господи, благослови меня». Но большей частью фраза обрывалась, будто срезанная серпом, и она тотчас же начинала храпеть. Потом она стала просить благословения, как только садилась на скамейку, а Анджело приносил хлеб, сыр и вино. «А теперь, Господи, благослови меня», — говорила она.