Город хорошо продувается северо-западным ветром, он орошается двадцатью четырьмя источниками. Но навоз слишком дорог, а без навоза — никуда! А теперь говорите мне о холере, я вас слушаю, — закончил маленький господин, косясь на все еще красивые сапоги Анджело. — Но холера — это требует размышлений. И даже, — добавил он, приподнимаясь на цыпочки и снова мягко опускаясь на всю ступню, — даже, я скажу, осторожности! Людям ведь все равно всегда будет нужен навоз. Заметьте это. А инфекция пройдет. Холера — это слишком громкое слово. Люди боятся слов. Если же позволить себя запугать, это конец.
Анджело пробормотал что-то по поводу покойников.
— Тысяча семьсот, — уточнил торговец, — из семи тысяч жителей. Но мне кажется, что вы сами находитесь в некотором затруднении. Могу я вам чем-нибудь помочь?
Анджело был буквально очарован маленьким господином. «Он нервничает, он скрипит своими ботинками, но он не распускается. У него свежий воротничок, вычищенный жилет, даже этажерки в темноте кажутся вылизанными. Он прав: ложь — это благо. Человек ведь тоже упрямый микроб. От его лицемерия гораздо больше проку, чем от моего вольнодумства. Такие люди, как он, гораздо нужнее, чем такие, как я, чтобы создать мир, где, как он говорит, навоз всегда будет нужен. Эти слова говорят о его простодушии, о цельности натуры, которую ничто не может разрушить, ни холера, ни война, ни, может быть, даже революция. Он может умереть, но не потеряет надежды. И наверняка не потеряет надежду раньше времени. Именно так должен вести себя благородный человек. В конечном счете все знать или не знать ничего — это одно и то же».
А тем временем ему еще многое сообщили, и в частности что наконец были приняты радикальные меры.
— Вы, должно быть, заметили, что в городе никого не осталось. Кроме меня. Все остальные перебрались на воздух, в поля, на соседние холмы. Остался только я. Кто-то ведь должен охранять запасы. Под моим кровом (это слово прозвучало в его устах как-то особенно значительно) хранятся запасы сукна. Оно уже давно пропитано камфорой. От моли. Это прекрасно защищает от заразной мухи. Это совсем маленькая мушка, даже не зеленая.
— Позвольте пожать вам руку, — сказал Анджело.
— С удовольствием, — ответил маленький господин, — только сначала соблаговолите опустить ее в эту банку с уксусом.
Анджело почувствовал себя смешным. Он вышел из города и небрежной походкой, размахивая руками, как на прогулке, направился к холмам. Монахиня была забыта. Он даже посасывал веточку мяты.
Холмы окружали город амфитеатром. Все население города собралось на его ступенях словно для торжественного зрелища. Жители расположились бивуаком под оливами, в дубовых рощах, в чаще фисташковых деревьев. Повсюду горели костры.
Зрелище походного лагеря было привычным для Анджело. Солдаты составляли оружие в козлы, вытаскивали котелки, и жизнь была прекрасна. Они пели, готовили свою похлебку, это заменяло им светскую гостиную. Это были простые парни, но они знали, что нет лучшего убежища, чем беззаботная жизнь.
Первое, что увидел Анджело, — это ширму, стоящую у дороги под оливами. Вероятно, когда-то ее ярко расписанный шелк должен был радовать взор в полумраке у камина. Здесь же, под яростными лучами солнца (редкая листва олив почти не давала тени), она ослепляла брызгами золота, пурпура и пронзительной синевой. На ее створках красовались рыцарские султаны, выглядывающие из-под доспехов груди, тут же напомнившие Анджело о героях Ариосто. Она стояла рядом с обитым узорчатым гобеленом креслом, на котором были свалены в кучу инкрустированная перламутром шкатулка, солнечный зонтик, трость с серебряным набалдашником и множество шалей, которые ветер сбросил на траву. Рядом прямо под оливой стоял маленький полированный письменный столик (чтобы он не качался, под ножки были подсунуты веточки), а на нем — часы под стеклянным колпаком, подсвечники, парадный кофейник, прикрытый шелковым чехольчиком с лентами. А кругом, на площади в семь-восемь квадратных метров, были изящнейшим образом расставлены подставка для зонтов, торшер, пуф, меховой мешок для защиты ног от холода, какое — то зеленое растение в горшке, привязанное к бамбуковой палочке. Немного поодаль, задрав оглобли, с которых свисали цепи, стояла тележка, доставившая сюда все это имущество, и мул, со своей соломой и навозом.
Все это выглядело так несуразно, что Анджело остановился. Кто-то ударил тростью по жаровне. Толстая девица, которая, должно быть, сидела в траве, встала и подошла к ширме.
— Кто там? — спросил старый женский голос.
— Там мужчина, сударыня.
— Что он делает?
— Смотрит.
— На что?
— На нас.
— Добрый день, сударыня, — сказал Анджело. — Все в порядке?
— Да, конечно, — ответил голос, — только какое вам дело? — Потом, обращаясь к девице: — Иди, садись.
И трость застучала по земле, словно хвост разгневанного льва.
Были тут и семьи ремесленников. Устроившись под тенью стены, или откоса, или куста, или небольшого дуба, они сидели, окруженные детьми, узлами с бельем, ящиками с инструментами. Женщины, хотя еще немного растерянные, уже принялись за обычные дела: расставили посуду, натянули между деревьями веревки, поставили на таган кастрюлю, а кое-где выстроили по росту коробки с надписями: мука, соль, перец, пряности. А мужчины все еще не могли прийти в себя. Они сидели неподвижно, обхватив руками колени. Они охотно здоровались с проходящими мимо.
Дети не играли. Было тихо, лишь изредка от мягкого ветра потрескивали сожженные солнцем листья, да время от времени казалось, что само солнце вдруг издает звук вспыхнувшего пламени. Только лошади и мулы позванивали уздечками и топали, отгоняя мух, иногда ржали; но это был не призыв, а робкая жалоба. Ослы попытались начать свой концерт. Но гулкие удары палкой по животам тотчас заставили их прекратить рев. Тучи ворон безмолвно кружились над деревьями. Перья их побелели под безжалостным солнцем.
Крестьяне устроились лучше и быстрее приходили в себя. И места они выбрали себе очень удачные: дубы, небольшие ложбины, где трава была сухой, но высокой, сосновые рощи. Многие уже освободили свою территорию от камней. И все вместе, хотя каждый для себя, резали ветки дрока и вязанками тащили их к себе в тень. Женщины обдирали толстые прутья и плели из них решетки. Дети, насупившись, с серьезным видом затачивали колышки.
Несколько пожилых женщин, не занятых плетением решеток и, кажется, облеченных дипломатическими полномочиями, переходили, улыбаясь, от одной группы к другой, якобы собирая полевой салат. Объединившись, они начали собирать навоз, сгребая в кучу подстилки своих лошадей и мулов.
Шум доносился только из ящиков с курами, которых еще не выпустили на волю; свиньи были привязаны около пней; веревки впивались им в ноги, но они не кричали, а лишь тихонько похрюкивали и шевелили своими удивительно подвижными пятачками, принюхиваясь к странным запахам этой новой жизни. Они уже научились прятаться под кустами, когда над ними раздавалось хлопанье вороньих крыльев.
Гаечки, чье пение напоминает скрежет железа, перекликались без устали, заполняя пространство своими криками, доносившимися с самых удаленных деревьев. Слышались довольно бодрые голоса детей, женщины окликали кого-то по имени, мужчины разговаривали со скотиной, а вдали раздавался звон колокольчиков охотничьих собак, пущенных по следу.
Люди притащили с собой буфеты, диваны, печки с трубами, которые они пытались приладить, а потом закрепить их за ветки деревьев; ящики с кастрюлями, корзины с посудой и бельем, каминные часы, подставки для дров, таганы, тачки. Мебель стояла в садах, под деревьями, на ветру. Было видно, что ее расставили так же, как в той комнате, откуда ее вытащили. Иногда она стояла вокруг стола, накрытого клеенкой или скатертью, окруженного пятью или шестью стульями или креслами в чехлах. Порой можно было увидеть праздно сидящую на стуле, а не на траве женщину со сложенными на коленях руками, а рядом с ней или где-нибудь поблизости мужчину, стоящего в растерянности, как захваченный врасплох герой. Они не двигались. Словно персонажи живых картин, они, не мигая, смотрели на далекий покинутый дом мудрым и страдальческим взглядом.