Потоки воды буквально смывали лагерь. Хижины рушились. То и дело приходилось бежать на помощь семьям, которые, по колено в грязи, пытались спасти свои пожитки. Укрыться было негде. Потоки черной воды заливали даже самые высокие утесы. Отряды рабочих в блузах и с кожаными портупеями самоотверженно спешили на помощь всем и каждому. В конце концов эти люди, постоянно обремененные ружьями, промокшими детьми и суровыми добродетелями, начали раздражать Анджело.
«В чем ты, собственно, можешь их упрекнуть? — размышлял он. — Кто занимается спасением на другом холме, где нет таких отрядов? А как спасет свою семью тот, кто оказался один в этом диком месте?»
В течение сорока часов дождь обрушивал на людей свои водяные глыбы; не яростно, а как-то спокойно и умиротворенно. Наконец раздался великолепный удар грома: небо на мгновение разверзлось огненной бездной, а потом загрохотало так, что чуть не лопнули барабанные перепонки. В темном небе появился просвет. Среди головокружительных нагромождений облаков засияла небесная лазурь. По мере того как эти башни из облаков удалялись друг от друга, открывая небесный простор, лазурная голубизна переходила в синеву горечавки, а бьющие из-за туч солнечные лучи окружали их края золотистой каймой.
Женщины отстегнули свои турнюры: сделанные из ваты, а не из волоса, как у светских дам, они пропитались водой. Им пришлось снять и юбки, слишком широкие, тяжелые и залепленные грязью. В одних нижних юбках у них был очень республиканский вид, только лица под аккуратными прическами, из которых не выбилось ни пряди, сохраняли свою обычную благопристойность и скованной была походка, потому что они стеснялись в полную силу передвигать ногами.
Вскоре умерло пять или шесть стариков. Промокшие и продрогшие до костей, они так и не смогли согреться, несмотря на то что были разведены огромные костры, дававшие, правда, больше дыма, чем огня.
Долина внизу была неузнаваема. Многометровая толща бурной, пенистой воды покрывала луга. Невозможно было обнаружить те места, где раньше стояли палатки лазарета. На склоне другого холма, у самого края потока, затопившего долину, группка черных человечков, похожая на щепотку муравьев, суетилась около каких-то белесых обломков. Оливковые сады над ними были пусты. Еще несколько черных человечков копошилось немного выше, у опушки соснового бора.
Вода из долины стекала к городу и через ворота проникала внутрь. В течение нескольких дней облака оставались серыми, затем поголубели.
Умерло двое детей. От простуды. Женщины заговорили об эпидемии крупа. Они очень разнервничались. Их лица похорошели от светящейся в глазах тревоги, детей они все время держали на руках. Но все обошлось несколькими легкими простудами. Рабочей страже удалось просушить дрова. Они трудились без устали, не снимая промокших блуз и брюк и не расставаясь с оружием. Наконец удалось развести огонь и усадить вокруг всех, кто дрожал от холода.
Мужчины в блузах тоже устроились около огня. Они разобрали свои ружья, высушили их, смазали, снова собрали, а вместо отвертки закручивали винты кончиком ножа. Это был своего рода смотр оружия.
— Ты к этому имеешь какое-нибудь отношение? — спросил Анджело Джузеппе.
— Я ко всему имею отношение, — не без гордости ответил тот.
Облака сгрудились на линии горизонта; они стали темно-синими, потом лиловатыми и наконец бордовыми. Все заметили это. Облака жили и двигались. Время от времени их груды обрушивались на дальние холмы и скрывались за ними, все больше обнажая безбрежное небо, светящееся какой-то немыслимой синевой. И наконец, словно освещенное заходящим солнцем — хотя был полдень, — появилось алое, как мак, облако.
Солнце пылало. Над грязными лужами заклубился пар. Дни были знойными, а ночи холодными.
Один человек умер от скоротечной холеры. Он сгорел за два часа. Это был один из рабочей стражи. Он нес караул. Но вдруг ружье словно стало мешать ему. Он снял его и прислонил к дереву. А потом все этапы холеры стремительно последовали один за другим: судороги, посинение, ледяное тело, агония. Моментально вокруг него образовалась пустота; разбежались даже те, кто сначала пытался помочь ему.
Неумолимая печать холеры легла на его лицо. Это была воплощенная картина смерти во всех ее изгибах. Атака была столь стремительной, что какое-то время на его лице оставалось выражение совершенно детского удивления, но смерть повела с ним такую страшную игру, что щеки его стали вваливаться на глазах, а зубы оскалились в нескончаемом смехе. И вдруг он испустил вопль, от которого все разбежались.
До сих пор больные умирали молча. Тела были разрушены болезнью до основания и готовы к приходу смерти. Теперь же она поражала их, как ружейная пуля. Кровь разлагалась в их жилах так же стремительно, как гаснет дневной свет, едва солнце скроется за горизонтом. Они увидели приближение ночи и стали кричать.
С этого момента крики раздавались днем и ночью. Всякая деятельность прекратилась. Люди ничего не делали, только ждали. Потому что пули разили направо и налево так, будто кто-то, установив ружье на прицельный станок, стрелял точно в цель. Иногда жертвой становился мужчина, идущий по тропинке, и тогда он катился, словно подстреленный заяц, иногда женщина у очага, и она тогда падала лицом на раскаленные угли. Семья из трех-четырех человек могла сидеть под деревом, и вдруг отец начинал кричать, и нужно было вставать и бежать. Его бросали одного, потому что он уже умирал, и помочь ему было невозможно. Жена и дети вспархивали, будто стая куропаток, и опускались за каким-нибудь кустом. А иногда невидимый стрелок обрушивался и на эту компанию. Едва успевали они перевести дух, как мать или кто — нибудь из детей вскрикивал, и снова хлопали на бегу юбки, а на земле оставался еще один умирающий, бьющийся в судорогах последней агонии.
Все чаще встречались стражи без ружей, а брошенные ружья валялись на траве или стояли прислоненные к дереву.
Глаза мертвых были наполовину прикрыты тяжелыми, давящими веками, сквозь ресницы можно было рассмотреть цвет этих неподвижных глаз. Болезнь, словно сжигавшая тела молния, оставляла в неприкосновенности цвет глаз, смотревших из-под полуприкрытых век. У некоторых умерших молодых женщин, чьи тела были обтянуты бледной кожей, под которой виднелись сгустки отравленной крови, живыми казались только длинные загнутые ресницы, прикрывающие чистой воды сапфиры, изумруды или топазы. Щеки были фиолетовыми, но сквозь сжатые почерневшие губы всегда выглядывал алый, как мак, кончик языка, удивительный, тошнотворно-непристойный, так нелепо контрастирующий с цветом полуоткрытых глаз. Однажды взглянув, было уже невозможно оторваться от этого лица, несмотря на гордый, вызывающий, презрительный, неподвижно устремленный вдаль взгляд этого распростертого в грязи, иногда уже гниющего и разлагающегося тела.
Днем снова стояла сильная жара.
Анджело пытался ухаживать за некоторыми из этих больных. Рабочие говорили о методе Распайя[18] и очень верили в камфору. Но они считали ее скорее профилактическим средством и носили в мешочках на шее, словно ладанку. Несколько решительных мужчин присоединились к Анджело. В короткие мгновения между началом приступа и смертью они пытались поить больного настоем шалфея. Но сраженные пулей умирающие впадали в неистовство, и судороги корчили их, как тростинку. Чтобы удерживать их, пришлось сделать нечто вроде смирительной рубашки. Анджело держал голову больного, в то время как другие пытались просунуть горлышко бутылки между сжатыми зубами. Считалось, что кровопускание тоже может помочь. Но кровопускание, сделанное неумелыми руками при помощи перочинного ножа человеку, бьющемуся в конвульсиях, превращалось в чудовищную бойню. Впрочем, и шалфей, и кровопускание, и камфора были абсолютно бесполезны.
И тем не менее каждый раз, услышав крик, Анджело вскакивал (однажды он прибежал и увидел группу детей, пытавшихся запустить воздушного змея). Его внимание стали привлекать люди, внезапно закрывающие глаза руками, потому что часто приступ начинался с ослепления; или те, кто спотыкался на ходу, так как иногда головокружение, какое-то своеобразное опьянение предвещало смерть.