Все только началось, и ничего пока еще не изменилось. Адольф, Мари или Франсуа по-прежнему рядом с вами и вас любят (или вас ненавидят). Не прошло еще и минуты.
Он хотел, по его словам, дать хотя бы приблизительно (раз уж он, увы! не способен на большее) описание того, как человеческая душа постепенно утрачивает все радости. Даже воспоминание о них стирается из памяти. Он сравнил эти радости с птицами. Прежде всего перелетными, которые радуют самые разные страны в зависимости от времени года, и в первую очередь это знаменитые турухтаны. Клинья турухтанов несутся высоко в небе быстрее, чем гагары, ржанки, бекасы, зеленые утки и сероголовые дрозды.
Эти стаи, мчащиеся не к горизонту, а к зениту, заполняют небо, переливаются через край. Их столько, что небо страдает и задыхается.
Именно в этот момент на лице заболевшего холерой появляется столь характерное выражение изумления. Его жалкие радости угасают не от слабости, а от чего-то неумолимого, что гонит их за горизонт, где они и исчезают. О Боже! Адольф, или Мари, или Франсуа, что с тобой? А он просто подыхает, мягко говоря, подыхает от гордости. И отныне ему плевать на свою плоть и на плоть от плоти своей. Он реализует свою мысль.
Иногда, однако, рука вдруг вцепляется в фартук, в отворот пиджака, или в друга, или в подругу. Но оседлые птицы: воробьи, синицы, соловьи (обратите внимание, и соловьи! сколько людей наслаждается ими в майские ночи!) — все, кто питается отбросами, объедками, червяками и букашками — знай себе только прыгай на одном месте, — все оседлые радости снимаются с места. И тотчас взмывают вверх, выстраиваясь клиньями. Страх дает и силы, и умение. Сгущается мрак. Одного изумления уже недостаточно, человек качается и падает, где бы он ни находился: за столом, на улице, в любви или в ненависти; изумление сменяется чем-то очень личным, интимным и увлекательным.
Он считал, что Анджело являет собой почти безупречный тип предупредительного и обаятельного рыцаря. Вам удалось меня заинтересовать и даже, осмелюсь это сказать, очаровать такой малостью, как ваше отношение к проблеме штанов, а это удается далеко не всем. Что же касается мадемуазель, то он никогда не мог устоять перед такими изящными, напоминающими пику копья личиками. Но каков же конечный результат всего этого? Околосердечная сумка заполнена кровянистой жидкостью, клеточная ткань усеяна узелками, наполненными жидкой черной кровью, нижняя часть живота вспучена (запомните это слово), черная желчь, белые легкие и рыжие пенистые бронхи — все это говорит гораздо больше, чем тысяча лет философии. Так вот, именно в таком состоянии находятся внутренности Адольфа, Мари или Франсуа, покинутые птицами. Или ваши внутренности, если так вам больше нравится.
Если бы дело было только в этом, истина была бы доступна каждому, была бы во власти чуда, но нельзя заставить гореть только половину огненного колеса фейерверка, если огонь уже коснулся пороха.
В третий раз откроем скобки. Видели ли они извержения вулканов? Он тоже не видел. Но нетрудно представить себе тот момент, когда дневной свет исчезает в тучах пепла, дыма и ядовитых газов и новое огненное сияние вырывается из кратера.
Вот первые проблески дня, в свете которого станет видна другая сторона явлений. Заболевший холерой уже не может оторвать от нее взгляда. Сами Иисус, Мария и Иосиф не захотели бы упустить ни крошки от этого зрелища.
Здесь нужно остановиться на некоторых деталях. Есть ли у них хоть элементарное представление о человеческой плоти? Это неудивительно. Большинство людей пребывает в таком же невежестве. И это тем более странно, что все постоянно потребляют человеческую плоть, даже не зная, что это такое. Кому не известно, как меняется мир, меркнет или расцветает, оттого, что чья-то рука не касается больше вашей руки или чьи-то губы вас целуют. Все, и вы тоже, с одинаковой искренностью отдаются этим ощущениям. Не говоря уже о собственной плоти, которую охапками швыряют в огонь, чтобы услышать «да» или «нет». Это так очевидно, что об этом не стоит и говорить. Ему достаточно вспомнить их полные отчаяния лица, когда они стояли под полуразрушенным сводом погреба, скрываясь от грозы, чтобы понять, что они готовы жертвовать собой друг для друга. Напрасно вы так иронически улыбаетесь, мадемуазель, это же бросалось в глаза. Признайтесь, что вы боялись за него. В таких вещах редко признаются откровенно, и это очень жаль, но дело здесь в обычных компромиссах, оттенках и полутонах, бемолях и диезах. Значит, вы готовы были принести себя в жертву некоторому количеству солей и жидкостей, некоторому сочетанию труб и проводов, нехитрому водопроводному сооружению.
Он не станет углубляться в подробности. Сказанного вполне достаточно. Суетность бытия — вещь не новая. Однако нельзя не удивляться равнодушию холерных больных во время приступа к окружающим их людям, к их мужеству и самоотверженности. При большинстве заболеваний больной проявляет интерес к тем, кто за ним ухаживает. Я не раз видел умирающих, которые проливали слезы над дорогими им существами и спрашивали, как дела у тетушки Евлалии. Холерный больной — не терпеливый пациент. Напротив, он охвачен нетерпением. Ему открылось слишком много важного. И он спешит узнать больше. Ничто другое его не интересует, и, заболей вы оба холерой, вы перестанете что-то значить друг для друга. Ибо перед вами откроется нечто лучшее.
И это, увы, так, несмотря на явные признаки глубокой привязанности. И вот здесь самое время сказать об уколах ревности. Дорогое существо покидает вас ради новой страсти, и вы знаете, что выбор окончателен. Впрочем, оно еще в ваших объятиях, бьется в судорогах, трепещет и стонет, но вам здесь уже нет места.
Вот почему я вам говорил, что ваш «маленький француз» не был по-настоящему хорош или, напротив, был слишком хорош. Мне бы следовало добавить, что, во всяком случае, ему не хватало элегантности. Он цеплялся. За всех. А для чего? Чтобы в конце концов последовать их примеру.
Но это, как всегда, вопрос темперамента. Вернемся же к нашим трубам, проводам и прочим пустякам.
Будь они лишены чувств — и вот вам вечное блаженство. Ни любопытства, ни гордости; мы стали бы просто бессмертными. Но вот огромные огненные шары тяжело поднимаются над кратером, небо превращается в раскаленные облака. Вашему холерному больному все это безумно интересно. Отныне его единственная цель — узнать еще больше.
Что он чувствует? Все очень банально: у него мерзнут ноги. У него ледяные руки. У него холодеют так называемые конечности. Кровь отливает от них. И устремляется к месту зрелища, чтобы не упустить ни крохи.
Вот, собственно, и все! Да и делать, в общем, особенно нечего. Припарки к одеревеневшим ногам, самые разные. Можно попробовать каломель. Но у меня ее нет. Зачем она мне? Или камедь, ароматизированную апельсиновым цветом. Можно попробовать поставить пиявки вокруг анального отверстия и сделать кровопускание. Тоже не бог весть какие хитрые средства. Возможны клизмы с пальмовым соком, хинным экстрактом, мятой, ромашкой, липой, мелиссой. В Польше дают гран белладонны. В Лондоне два грана азотнокислого висмута. Ставят банки на надчревную область, горчичники на живот. Прописывают (очень милое слово) хлорид натрия или уксуснокислый свинец.
Но лучшее средство — добиться, чтобы вас предпочли. Вы ведь видите, вам нечего предложить взамен этой новой страсти. Вместо того чтобы искать специфическое средство, нейтрализующее ядовитую атаку, как это делают ученые мужи, нужно заставить предпочесть себя, предложить нечто большее, чем требует уязвленная гордость, одним словом, оказаться сильнее, красивее, обольстительнее, чем смерть.
Он откроет им секрет или все-таки нет, все признания на этом кончатся. Он не скажет об этом больше ни слова. Просьбы, улыбки и все ваше обаяние тут совершенно бесполезны. Если бы вы лучше меня знали, вы бы поняли, что если я уж решил молчать, то никакие искушения не заставят меня говорить.
Но они хотели услышать описание холеры. Он согласился: они его получат. И уж будьте любезны, не затыкайте уши. Пять минут назад этот молодой человек готов был съесть меня живьем, если я не пойду навстречу его желаниям. Он сунул мне под нос свою красотку; он сунул мне вас под нос, потому что я, видите ли, должен вас спасти. А с какой, собственно, стати? Но он даже не задает себе подобного вопроса. И вообще, почему я и все прочие должны разделять его мнение? И что спасать? Я еще раз его об этом спрашиваю!