Жан Жионо Гусар на крыше
Памяти моего друга Шарля Бистези и Сюзанне[1]
«Si es Catalina de Acosta que anda buscando la sua estatua.»[2]
Calderon[3]ГЛАВА I
Анджело уже проснулся и в блаженном молчании смотрел на занимающийся рассвет. Летом в этих краях росы не бывают обильными, и на вершине холма, где он провел ночь, было сухо. Он обтер лошадь пучком вереска и свернул свой портплед.
В долине, куда он спустился, уже начинали щебетать птицы. Но даже здесь, в еще укутанной мраком глубине, не было прохлады. Все небо было залито сочившимся из-за горизонта сероватым светом. Наконец над лесом всплыло красное, словно раздавленное длинными водорослями облаков солнце.
Несмотря на удушающую жару, Анджело ужасно хотелось выпить чего-нибудь горячего. Выходя из долины, отделявшей холмы, где он провел ночь, от более высокой и дикой горной гряды, тянувшейся в двух или трех лье впереди и поросшей высокими дубами, отливавшими бронзой под лучами восходящего солнца, он увидел у дороги маленькую ферму и на лугу женщину в красной юбке, собиравшую белье, которое она расстелила там по вечерней росе.
Анджело подошел. У женщины были обнаженные плечи и руки, а полотняный лиф едва прикрывал тяжелые загорелые груди.
— Извините, мадам, не могли бы вы мне дать чашечку кофе? Я заплачу.
Женщина ответила не сразу, и Анджело понял, что фраза его была слишком изысканной. «Я заплачу» тоже было некстати.
— Я могу вам дать кофе, — сказала она, — заходите. — Она была крупная, но такая ладная, что повернулась медленно и плавно, как лодка. — Калитка там, — показала она на конец изгороди.
В кухне был только старик и множество мух. Однако от кофейника, стоявшего на весело гудящей печке рядом с чугуном, где были отруби для свиней, шел такой славный запах, что эта закопченная комната показалась Анджело очаровательной. А так как поужинал он всего лишь черствым хлебом, то и отруби для свиней представились ему восхитительными.
Он выпил чашку кофе. Женщина, стоявшая так близко от него, что он мог видеть полные, в ямочках плечи и просвечивающий сквозь холст огромный лиловатый цветок ее грудей, вдруг спросила:
— А вы что, сударь, чиновник?
«Ну вот, — подумал Анджело, — ей уже жалко своего кофе».
— О нет, — ответил он. (Он старался не говорить «сударыня».) — Я торговец из Марселя. Еду в Дром, там у меня клиенты, ну а заодно хочу немного проветриться.
Лицо женщины стало более приветливым, особенно когда он спросил, как проехать в Банон.
— Может, скушаете яичницу? — спросила она, отодвигая чугун и ставя на огонь сковородку.
Он съел яичницу и кусок сала с четырьмя ломтями очень белого хлеба, показавшегося ему воздушным. Женщина теперь совсем по-матерински хлопотала около него. Он был очень удивлен, что у него не вызывает отвращения ни запах пота, ни вид густых пучков рыжих волос под мышками, когда она поднимала руки, чтобы поправить прическу. Она отказалась от платы, а когда он стал настаивать, рассмеялась и бесцеремонно оттолкнула его кошелек. Анджело страдал, чувствуя себя смешным и неловким: он предпочел бы заплатить, чтобы иметь возможность удалиться с холодным и непринужденным видом, под которым он обычно скрывал свою застенчивость. Он пробормотал несколько любезных слов и положил кошелек в карман.
Дорога, которую ему показала женщина, вилась по ту сторону долины и уходила вверх к дубовым зарослям. Некоторое время Анджело молча ехал по небольшой равнине, покрытой зелеными лугами. Он все еще был под впечатлением съеденной пищи, оставившей во рту такой приятный вкус. Наконец он вздохнул и пустил лошадь рысью.
Солнце стояло высоко, было очень жарко, и свет, не яркий, но очень белый, расползался ровным, словно смазывающим землю густым паром. Анджело давно уже въехал под сень дубравы и поднимался по узкой дороге, покрытой толстым слоем пыли, взлетавшей из-под копыт плотным, неоседающим облаком. И на каждом повороте он видел сквозь сухой и шершавый кустарник, что извилины дороги внизу все еще хранят следы его лошади. Деревья не давали никакой прохлады. Мелкие, жесткие листья дубов лишь отражали жар и свет, делая лесную тень слепящей и душной. На выжженных до основания склонах позвякивали кустики белого чертополоха, и чудилось, что вся металлическая почва вздрагивает под копытами. Не было ничего, кроме этого потрескивающего звука, пробивавшегося сквозь глухой топот копыт на покрытой толстым слоем пыли дороге, и такой абсолютной тишины, что огромные безмолвные деревья выглядели почти нереальными. Седло раскалилось. Брюхо лошади взмокло под подпругой. Лошадь сосала удила и время от времени встряхивала головой, чтобы прочистить глотку. Все нарастающий жар гудел, как печь, до отказа набитая углем. Стволы дубов трещали. А внизу, на земле, сухой и гладкой, как пол церкви, залитой белым, матовым, но искрящимся из-за частичек пыли светом, вращались длинные тени, отбрасываемые ногами лошади. Дорога делала все более крутые повороты, взбираясь на поросшие белым лишайником утесы, и вдруг поворачивала прямо к солнцу. Тогда в меловом небе разверзалась немыслимая, фосфоресцирующая бездна; ее липкая, жирная и клейкая утроба опаляла лихорадочным жаром. Огромные деревья исчезали в этом сиянии; от леса, поглощенного светом, оставались лишь неясные очертания пепельной листвы, зыбкой и почти прозрачной, которая под знойным дыханием время от времени покрывалась клейкой и сверкающей рябью. Затем дорога поворачивала на запад и, внезапно сужаясь, превращалась в тропинку для мулов, теснимую со всех сторон могучими, яростными деревьями; стволы их словно опирались на колонны золотого света, ветви были переплетены трепещущими золотыми стеблями, а неподвижные листья золотились, как маленькие зеркала, оправленные тонкими золотистыми нитями, точно повторявшими все прожилки.