В общем, это было идеальное место, чтобы мариновать подозрительных граждан на свежем воздухе и на солнце. А кроме того, отсюда открывался великолепный вид на зеленоватые глыбы суровых гор, прорезанных тут и там уходящими вверх тропами. В этом неприветливом краю в любую погоду и в любое время года хозяйничал холодный ветер, заставляя непрестанно дребезжать стекла, разметая соломенные подстилки, которыми был устлан пол, грозным прибоем ударяясь в стены.
Приходилось закрывать плащами четыре деревянные бочки с питьевой водой, чтобы в них не попадала пыль. Точно так же при помощи лошадиных попон, шалей, старых юбок и прочей женской одежды постарались отгородить уголок, где стояли ведра, служившие отхожим местом. В одной из бойниц, прямо на плитах, разводили огонь, чтобы те, у кого еще были кое-какие припасы (чай, кофе, шоколад), могли приготовить себе еду. И если костер забывали залить (а заливали его обычно мочой, так как питьевую воду приносили только раз в день), то ветер поднимал тучи золы и разносил ее по комнате.
Заболевали там очень часто.
— Вот видите, — говорили монахини, — как хорошо, что вас задержали. В окрестностях есть деревни, где еще ни один человек не умер. А вы бы могли их заразить.
Это было заведомой ложью, так как окрестные деревни давно уже были опустошены так же, как и все прочие. Только люди умирали там в лучших условиях; иногда к их услугам были врачи и лекарства и, уж во всяком случае, собственные постели с пологом, который избавлял их от лишних страданий, причиняемых ярким светом, мучительным для больных холерой.
Умерло уже больше двадцати больных. Приходилось принимать жесткие меры, чтобы справляться с оставшимися в живых, особенно с родственниками умерших. В отличие от того, что происходило на свободе, смерть вызывала здесь взрывы, вероятно, подлинного, но очень шумного горя. Когда несчастье настигает человека дома, в семейном кругу, у него есть возможность и даже право оставаться самим собой и, оплакав ушедшего, подумать о собственном спасении. Здесь же горе обрушивалось на человека среди бела дня, на глазах у всех, и люди отступали, сбивались в кучу в противоположном углу комнаты, как овцы, увидевшие в овчарне волка. Эти мощные стены, эта крепко запертая решетка внизу (а еще эти солдаты на лошадях — такие красные) отнимали последнюю надежду схитрить, как это можно было бы на воле и как это всегда бывает там, где смерть устраивается надолго. Люди не просто теряли близких. Они читали таинственное и грозное напоминание: Mane, Thekel, Fares[19] и кричали от ужаса безысходности. Но в то же время в этом было нечто театральное: участие в ритуальном действе позволяет забыть о собственной бренности. Люди оплакивали самих себя и не могли остановиться. Через пять минут равнодушных уже не оставалось, вопли неслись со всех сторон.
— Что у вас там творится? — кричали солдаты.
— С ними никакого сладу нету, — отвечали монахини, гордясь тем, что они-то не умерли.
Действительно, судьба до сих пор была к ним милостива. К мертвым они относились равнодушно и небрежно. Поднимались солдаты с носилками. Они были очень добры, утешали, ласково похлопывали по плечу женщин, шутили. Но губы у них под усами белели от страха. С трупами они управлялись неловко. Движения были напряженными, они предпочитали брать умерших за ноги, а не за голову и чертыхались, когда (а это происходило почти каждый раз) сведенные от боли мышцы расслаблялись и тело вздрагивало в их руках, в последний раз извергая и сверху, и снизу эти зловонные белые соки, похожие на свернувшееся молоко.
Первое время оставшуюся после умершего соломенную подстилку пытались сжигать. Но пропитанная испражнениями солома, сжигавшаяся в одной из бойниц галереи, заполняла густым, невыносимо зловонным дымом все карантинное помещение, так что не спасали ни его размеры, ни хорошая вентиляция; дым отравлял всю башню, заполнял лестницы и даже коридоры, добирался до комнат монахинь и даже до солдат. В конце концов солому стали просто сгребать в угол, где она и высыхала. Совместная жизнь в заточении породила легенды, позволявшие жить в этих условиях и, поскольку ничего другого не оставалось, даже смиряться с ними. И они были не глупее всех прочих. В частности, здесь считалось, что холера незаразна. «Если бы она была заразна, — говорили они, — мы бы все уже давно умерли. А мы-то живехоньки». (Некоторые даже добавляли: «Да еще как!») А раз так, заразной она не была. Значит, не нужно сжигать солому, от которой идет такой удушливый и тошнотворный дым. И что еще важнее — не надо в карантине устраивать еще один карантин для лиц, ухаживавших за умершим или бывших с ним в контакте. Когда кто-то заболевал и корчился в предсмертных муках, остальные удалялись в другой конец залы: зрелище было не из приятных, но отойти в сторону можно было не из-за трусости или малодушия (в чем невозможно признаться в приличном обществе), но, напротив, из скромности и благовоспитанности (столь милой заурядным людям), на которых это приличное общество и держится.