Как-то вечером после грозы, спускаясь в долину, мы обнаружили в излучине разбухшей от дождя реки выбитого из седла раненого человека. Тело его было наполовину в воде. Он лежал без сознания, вцепившись в речной ил, и казалось, что даже смерть не может помешать ему сражаться. Он был ранен в грудь пистолетным выстрелом. Естественно, мы подобрали его. Мои страхи, а в последние годы и мои желания, закалили меня. Но это бесчувственное тело, которое нужно было спасти, которое для этого нужно было взять на руки, это безжизненное лицо со все еще нахмуренными бровями потрясли меня так, как ничто никогда не сможет меня потрясти. Дома отец уложил раненого на кухонном столе, вскипятил воду, снял сюртук и засучил рукава рубашки. Первым жестом раненого, едва он пришел в себя, был жест угрозы; но удивительно быстро поняв, что происходит, зачем нужен маленький блестящий нож, который мой отец держал в руке, он обаятельно улыбнулся, произнес слова извинения и подчинился с мужественной покорностью.
Я не думаю, что удивлю вас и тем более вызову ваше возмущение, сказав, что извлеченная пуля оказалась пулей для карабина, и более того, жандармского карабина, как сказал мне отец. Одежда этого человека, испачканная кровью и грязью, была тем не менее из тонкого сукна и хорошего покроя. Таким крестьянам, как мы, это было в диковину. Под очень чистой шелковой рубашкой у него на шее был украшенный гербом крест на такой тонкой золотой цепочке, что я сначала подумала, что она сплетена из женских волос.
Короче, мы устроили его в спальне на втором этаже, где он и проводил все время в одиночестве. Только я ухаживала за ним. Здоровье стало быстро возвращаться к нему. Отца это удивляло. «Этому человеку не меньше шестидесяти, — говорил он, — а поправляется он, как двадцатилетний». Я вспомнила, что грудь его была покрыта густыми седыми волосами и что их пришлось сбрить, чтобы сделать ему перевязку.
Он был у нас уже около месяца, и никто об этом не знал. Мне до безумия нравилась эта ситуация. В первое время он настороженно следил своими живыми глазами за моим отцом. И взгляд у него был тогда тяжелый и даже жестокий. Я знала, что, несмотря на рану и вопреки всякому благоразумию, преодолевая мучительную боль, он все-таки встает и что под подушкой у него лежит заряженный пистолет. Но меня он совершенно не опасался. Я могла войти к нему в любое время дня и ночи, и он не вздрагивал. Он узнавал мои шаги, даже совсем бесшумные; он доверял мне. Все эти мелочи делали меня счастливой. Наконец, недели через две, он сказал моему отцу, что еще раз приносит ему свои извинения. «И от всей души», — добавил он. В его устах самые простые слова звучали значительно.
Как-то вечером, прогуливаясь по липовой аллее, я увидела незнакомого человека, который стоял, прислонясь к стволу дерева, и смотрел на меня. Праздничная одежда выглядела на нем нелепо. Я поспешила вернуться в дом. Этот человек двинулся за мной к дому. Я взлетела по лестнице на второй этаж и вбежала в комнату нашего гостя.
«Не волнуйтесь, — сказал он мне, когда я описала ему незнакомца. — Приведите его сюда. Это человек, которого я жду».
Действительно, как только он вошел в дом, стало ясно, что это слуга. Когда стемнело, он пошел за лошадью, которую днем спрятал в чаще, и принес узел со свежей одеждой. Вероятно, получив приказания, он ушел. Он вернулся через две недели, уже не таясь и в ливрее. Он вел прекрасную лошадь, оседланную по-английски.
Как он предупредил своего слугу в первый раз, так и осталось неизвестным. Этого он не сказал даже мне, и я могу только строить догадки по этому поводу. Мы также были очень удивлены распространившимися в ту пору в Риане слухами. Говорили, что господин де Тэюс — наш давний знакомый, по-дружески приехавший к нам погостить.
Однако была эта пуля из жандармского карабина, о которой никто не говорил и которую я носила на шее в маленьком шелковом мешочке.