«Разве я не прав, — продолжал свои размышления Анджело, — если я сам чувствую себя более благородным, когда действую в одиночку?»
В этот момент он был одной из тех бесчисленных возвышенных и героических душ, которые, вопреки общепринятому мнению, отнюдь не являются редкостью и даже, напротив, встречаются довольно часто.
«Но мне скажут, как мне это уже говорили: «Вы заигрываете (они не осмелились сказать «расшаркиваетесь»), чтобы привлечь внимание. А нам нужно не внимание, а успех». Поскольку речь идет о свободе, они правы».
Он напрочь терял способность критически мыслить, едва речь заходила о свободе, которую он представлял в виде прекрасной юной и чистой женщины, ступающей по цветам лилий. Это мечта лучших сыновей порабощенной и поруганной родины.
«Те, кто упрекал меня в дерзости за то, что я вызвал на дуэль барона Шварца, тогда как приказано было просто-напросто убить его или нанять для этого убийцу, если мне противно делать это самому (так они говорили после), разве бы они не сочли потраченным впустую то время, которое я провел с «маленьким французом»? Им наверняка показались бы глупой сентиментальностью и та ночь, что я провел у его тела, и мое желание присутствовать на его похоронах, которому помешал этот наглец капитан. Конечно, оснований для гордости у них не меньше, чем у меня. Но они вряд ли бы одобрили то, что я пытался помочь вчера вечером тому мужчине. Они считают, что в жизни должна быть только практическая цель. Интересно, сумеют ли они меня принудить к такой подлой близорукости?»
Эта мысль ему понравилась. Он несколько раз возвращался к ней. Он находил в ней свое оправдание. Он имел малодушие оправдываться.
«Неужели я должен быть бесчувственным, как труп или камень, и беспрекословно подчиняться? — добавил он. — А зачем же тогда свобода, если, обретя ее, я буду не в состоянии ею наслаждаться? Нет, когда цель достигнута, а эта цель — свобода, с покорностью должно быть покончено. Но как можно с ней покончить, если свобода будет дарована всего лишь покорным трупам? Если в конце концов свобода окажется никому не нужна, значит, мы просто сменили одного тирана на другого».
Но он верил в искренность людей, входивших в одну с ним организацию; многие из них скрывались в скалах Абруцци, некоторые были расстреляны (а иным раздробили пальцы, что он наивно считал абсолютным доказательством искренности).
Он часто встречался с ними по важным поручениям под покровом леса, являясь в парадной форме, всегда с отчаянной дерзостью, иногда даже бравируя этим. Его часто упрекали и за дерзость, и за парадную форму, и за эту браваду, которая ему так нравилась. И эта, если можно так сказать, инстинктивно рассчитанная бравада своей необъяснимой нелепостью сбивала с толку шпиков и полицию, мешала им провести давно задуманные и несложные операции и многих спасала от ареста. Даже те, кто произносил напыщенные речи и явно мечтал о славе, говорили с ним с иезуитской осторожностью, а физиономии их желтели так, словно у них разливалась желчь.
«Может быть, их сбивает с толку искренность?» — продолжал он свои наивно-красноречивые рассуждения, окутанный тишиной, мраком и женственно-бархатистым прикосновением ветра.
Однако у него уже был кое-какой опыт, о котором ему не позволяло забыть его самолюбие. Каждый раз, как он давал волю своим великодушным порывам, он оказывался в дураках. И теперь едва он замечал свое состояние, как тут же говорил себе: «Стоп!» И чтобы взять себя в руки, переходил на казарменный жаргон с множеством «черт побери», «разрази меня гром» и т. д. Он давно оценил высокую эффективность этих простых слов в подобных случаях.
«Эти сукины дети, — подумал он, — попытаются поставить мне в упрек мое сегодняшнее бегство по улицам. «Вы вели себя как новобранец, — скажут они мне. — Надо было двинуть им пистолетом в морду. Нечего строить из себя Роланда в Ронсевальском ущелье, с ними вы должны поступать как господин, который вправе казнить их или миловать, для которого они не больше чем отбросы. Самое главное — это подчинить их. Нам, конечно. Главная революционная добродетель — это умение ставить людей по стойке «смирно». Уложи вы одного или двоих, и они были бы в вашей власти и позволили бы вам говорить. А вы бы им сказали, что все люди братья. Нам понадобится много церковных служб, чтобы произносить «аминь», даже во Франции».