— Да, что Вы, дядя Женя, — бодро так Банкин отвечает, — Классная рыбалка получилась. Отлично отдохнули. Да и рыбы поймали — нам хватит вполне, больше и не надо.
— Действительно, здорово прогулялись, — вторит ему Гарик, — Куда как лучше, чем на пляже черноморском — пузом кверху валяться бестолково.
А я и вовсе промолчал, головой покивал, с друзьями соглашаясь.
Отец только плечами непонимающе пожал, да сплюнул себе под ноги беззлобно, мол, о чём с малолетками несмышлеными говорить — только время понапрасну тратить.
С рыбалки вернулись — сразу в баню. Удовольствие неописуемое. Стоит, право, десять дней мёрзнуть по полной программе, чтобы потом в баньку, натопленную на совесть, завалится. От души парились: парная — снег — парная, — и так много раз. Так поддавали, что мужики местные, матёрые, с полка слетали, матерясь сквозь зубы.
Допарились до состояния пятнистого.
Для тех, кто не в курсе — на Чукотке париться прекращают только тогда, когда всё тело малиновым становится и равномерно, при этом, покрывается мелкими белыми пятнами.
В этот момент кожа уже перестаёт температуру воспринимать — становишься под воду ледяную, или, наоборот — под кипяток крутой, чувствуешь, что вода по телу течёт, а вот какая она — горячая или холодная, — не можешь разобрать.
Интересно даже: а если бы мы двадцать дней на морозе просидели — двойной кайф в бане потом бы поймали, или как?
После бани приготовили рыбу пойманную — из окуня и налима уху сварили, гольца зажарили. Сели за стол, и под водочку, в полной тишине — умяли ту рыбу — будто обряд какой-то соблюдая.
А ложку деревянную, из полена вырезанную, Гарик до сих пор хранит — как реликвию какую, бесценную.
Мне же после этой рыбалки сны странные начали снится — побережье Карибского моря, острова тропические, какое-то горное ущелье дымом заполненное.
А где-то через неделю, и вовсе — рассказ странный написался, словно — сам собой.
Байка девятнадцатая
Неожиданный рассказ — "Жёлтая роза в её волосах"
Вступительные экзамены в театральный ВУЗ.
Сегодня надо что-то читать. То ли стихи, то ли прозу. Главное, что не басню. С баснями у Него никогда не ладилось. А всё остальное, что ж, не страшно.
Страшно — то, что уже нельзя ничего изменить. Ничего и никогда. Безвозвратно и навсегда.
Тёмный коридор, жёлтая старинная дверь, позеленевшая от времени медная изогнутая ручка. Необъятный гулкий зал, в самом его конце — Приёмная Комиссия.
Седой Метр — прославленный, чем-то давно и прочно позабытым.
Справа от него — молоденькая актрисулька, звезда новомодных телесериалов.
Рядом — ещё какие-то, смутно узнаваемые.
— Ну, молодой человек, просим, зачитывайте.
Просите? Ну что ж, ладно.
Он сглатывает предательскую слюну, и, глядя безразлично и отрешённо куда-то поверх голов важных и знаменитых, начинает:
Он читал, говорил, рассказывал — чётко и размеренно, как автомат.
Пять минут, десять, двадцать, тридцать. О чём?
О былой любви, ушедшей навсегда, об удачах, обернувшихся позором, о несбывшихся мечтах и вещих снах, оказавшихся обманом.
В старинном гулком зале звучал только Его голос, все остальные звуки умерли.
Члены Комиссии замерли в каких-то нелепых позах, внимая, словно во сне безграничной юношеской тоске, и чему-то ещё — страшному и жёлтому, тому, что не поддаётся объяснению словами человеческого языка.
Но вот он замолчал.
Нет, не потому, что стихотворение закончилось.
У этого стихотворения не было ни конца, ни начала.
Он мог бы ещё говорить час, сутки, год, век.
Просто — уже нельзя было ничего изменить. Ничего и никогда. Безвозвратно и навсегда.
Его голос затих, а тишина осталась. Она ещё звенела и жила секунд тридцать — сорок.