Он открыл с глубокомысленным видом табакерку, затянулся понюшкою и покачал, словно молью побитою, головой.
— Доносец на сие написать, я так полагаю, следовало бы!
— На что же доносец? — удивился отец Михей. — С разрешения властей, чаю, он делает?
Желтые брови Морковкина взъехали на лоб. Он поднял вверх указательный перст.
— С разрешения ли, отец Михей? А ежели и разрешено, так ведь фармазонство [8] нынче не в поощрении! Оборотите это во внимание!
— И напиши, напиши, Зосим Петрович! — одобрила Маремьяна Никитична. — Фармазонство это, верное твое слово!
Отец Михей молчал и только неопределенно качнул головой.
Долетела новость и до гусарского полка и вызвала там большой восторг среди молодежи. Особенно обрадовала она «гусарский монастырь»: так именовался тогда в Рязани обширный, запущенный дом, стоявший в конце Левитской улицы; сад его, густой, что лес, спускался с горы к самой Лыбеди — небольшому озеру, расположенному в глубокой котловине на краю города.
Дом этот принадлежал какой-то старой помещице, никогда не наезжавшей в Рязань, и отдан был ею под постой гусарам. Помещался в нем целый второй эскадрон; дом занимало пятеро офицеров, а в многочисленных службах вокруг него располагались солдаты.
Настоятелем «монастыря» состоял эскадронный командир, ротмистр Костиц, усач чрезвычайно сурового вида; отцом благочинным был громадный поручик Возницын; отцом-ключарем и казначеем — молчаливый и всегда серьезный поручик Радугин, имевший обычай, если его спрашивали о здоровье кого-либо из знакомых, отвечать самым искренним и грустным тоном: «Умер вчера», что нередко приводило к всевозможным происшествиям; отцом-келарем был хорошенький, что девушка, корнет Курденко. Пятый из них, самый юный и только что произведенный в прапорщики Светицкий, числился отцом звонарем.
Посетители «монастыря» — и штатские, и военные — все именовались «богомольцами».
«Монастырь» жил самой развеселой жизнью и вызывал зависть к себе у других эскадронов, расположенных далеко не так удобно и привольно, как счастливый второй.
Весть о закладке в городе театра привез в «монастырь» один из самых частых «богомольцев» его, некий Андрей Иванович Штучкин, господин средних лет, высокий и необычайно мрачной наружности, обладавший глухим, загробным голосом и похожими на черные кусты бровями; в «монастыре» он слыл под названием «голос из камина». Ни на военной, ни на гражданской службе он никогда не служил, дальше Москвы никуда не заглядывал, но именовал себя военною косточкой и любил рассказывать разные приключения, случавшиеся с ним во Франции.
Только что поднявшиеся с кроватей гусары сидели в большой зале, служившей им общей столовой и приемной, и отпивались после крепкой вчерашней попойки черным кофе, когда быстрыми шагами к ним вошел Штучкин.
— Господа! — не здороваясь, начал он голосом, выходившим как бы из соседней стены и подымая правую руку, в которой держал шляпу. — Событие величайшее!
— Соседняя попадья родила тройню! — густым басом вставил Возницын, сидевший, вернее возлежавший за столом, с ногами, положенными на кресло.
Штучкин опустил руку.
— Отец благочинный! — внушительно ответил он. — Мы, военные, сплетнями не занимаемся. У нас в Рязани скоро будет театр!
— Да ну? — в голос воскликнули Курденко и Светицкий; первый даже вскочил со стула.
— Истина-с! Пентауров начал строить театр…
— Стро-о-ить еще только? — разочарованно протянул Курденко. Он махнул рукою и сел допивать свой кофе.
— Это еще с год пройдет, пока будут давать в нем представления! — сказал Светицкий.
— Нет-с, не год! — возразил Штучкин. — А через два месяца. Пентауров его строит.
— Кто это такой? — проронил Костиц.
— Вы не знаете Пентаурова? — изумился Штучкин.
Костиц скосил налитые кровью глаза на правый ус свой, спадавший ему на грудь и покрутил его.
— Не имею этой великой чести…
— Первый богач рязанский! При дворе был в фаворе, Потемкиным вторым, может быть, был бы, но… — Штучкин понизил голос и оглянулся на дверь. — Сорвалось! Дуэль у него с Аракчеевым чуть не вышла, сюда велели выехать. Вот-с кто такой Пентауров. И он сам мне вчера сказал, что через два месяца подымет занавес. Этими словами сказал! А актриски у него, господа, какие… У-ух! — Штучкин вытянул вперед хоботком бритые губы и поцеловал кончики своих костлявых пальцев.
Еще измятые после сна лица всех оживились.
— Вы их видели? — быстро задал вопрос Курденко, слывший, несмотря на свою девичью наружность, первым ходоком по части женского пола.
— Разумеется. Всех их знаю!
— Откуда он их набрал? — спросил Светицкий.
— Откуда? Ну, девки дворовые, разумеется: кто ж еще в актрисы пойдет?
— Дуры дурами и будут по сцене ходить! — насмешливо отозвался Возницын. — Есть что посмотреть: королевы, мадам «Чаво»!
— Вы, Лев Михайлович, любите, не глядя, критику пустить! — возразил Штучкин. — Подлинную королеву в театр ведь из-за границы не выпишешь! А девка девке рознь. У него замечательные есть: по-французски даже говорят!
— Быть не может? — усомнился Курденко.
— Ей-богу, сам говорил с ней! Личиком — херувим. И имя у нее замечательное — Леня, Леонида то есть…
Гусары переглянулись.
— Что ж, отец-настоятель, — проговорил Возницын, поворачиваясь к Костицу, — коль такое дело, отмолебствовать, как будто, подобает?
Костиц кивнул начавшей седеть головой в знак согласия.
— Ударь, сыне, в кандию!… — обратился он к Светицкому.
Тот протянул руку к подвижному колоколу, висевшему на небольшом треножнике, поставленном перед ним на столе, и дважды дернул за ремешок, привязанный к языку. Звон разнесся по всему дому.
Из прихожей выскочило двое вестовых.
— Шампанского! — приказал Костиц.
Вестовые исчезли и мигом появились снова с бутылками, завернутыми в салфетки.
— Господа! — слабо запротестовал было Штучкин. — Нельзя, ведь десять часов утра всего.
— Не впадай в ересь, нечестивец! — произнес всем говоривший «ты» Костиц, протягивая ему большой стакан, полный искрившимся вином.
— За процветание театра! — воскликнул, подымая свой стакан, Светицкий
— За Леню! — поддержал Курденко.
Все чокнулись и залпом осушили вино; лица начали зарумяниваться, только Костиц и Возницын составляли исключение, так как и без того были цвета доброго старого бургонского.
После первого стакана выпито было по второму и по третьему, и только когда огромные, стоявшие у стены английские часы начали бить полдень, посоловевшие глаза Штучкина с недоумением и страхом, точно на лице привидения, остановились на циферблате. Он спохватился и вспомнил, что ему необходимо торопиться домой.
— Двенадцать часов?! — ужаснулся он, подымаясь с места. Язык плохо повиновался ему.
— А же-на ска-жет, что я опять пьян!
— Это будет напраслина! — возгласил под общий смех Возницын.
Курденко, сидевший рядом с Штучкиным, схватил его за рукав.
— Погодите! — сказал он и повернулся к Костицу. — Отец-настоятель, повелишь ли богомольцев до многолетия отпускать?
— Нет! — отрубил тот. — Ну-ка, отец благочинный, хвати за болярина Курдюмова, или как его там…
— Пентаурова, — поправил Светицкий.
Огромный Возницын встал и густо, как настоящий протодьякон, откашлялся в руку.
— Потешнику нашему, театросоздателю и девок учителю, болярину Пентаурову… — могучими раскатами пронеслось по двусветной зале. — Театру его, и лицедейкам, и господам театралам, и всем в подпитии находящимся, — многая лета-а-а…
Стекла зазвенели в окнах при последних словах; побагровевший Возницын взял стакан с вином, разом, как рюмку водки, опрокинул его в рот и тяжело плюхнулся в затрещавшее кресло.
— Великолепно! — проговорил Штучкин. — Ну я, однако, бегу…
— А кому-то сегодня попадет! — лукаво протянул Курденко, прощаясь с ним.
— Мне? — Штучкин ткнул пальцем в свою грудь. — Никогда! Я ни в одном глазу!
— Не женитесь никогда, сыны мои! — во всеуслышание объявил Костиц. — Бо впадете в житие прискорбное, аки сей богомолец наш! Будут обнюхивать вас жены ваши по возвращении вашем и учинять скандалы велие.
Под общие шутки и смех Штучкин распростился с гусарами и поспешил усесться в свою гитару с парой понуро стоявших лошадей.
Только что выехал он на Левитскую улицу, навстречу ему попалась бричка [9], запряженная парой буланых коньков.
— Стой, стой! — завопил сидевший в ней господин в белой накидке.
Повозки остановились, и Штучкин, в глазах которого все двоилось и рябило, узрел к крайнему своему изумлению два прыщеватых лица на узких плечах вечного рязанского жениха — Николая Николаевича Заводчикова.
— Вы откуда? — хрипло прокричал Заводчиков, встав в своей бричке.
— Из монастыря… — выпрямившись, что шест, раздельно выговорил Штучкин.
— Что, служат там сегодня? — Карие глаза плюгавого Заводчикова так и шарили по лицу Штучкина.
Тот вдруг икнул, прикрыл губы рукою и кивнул головой.
— Служат… и с многолетием…
— Пошел! — крикнул вдруг Заводчиков на своего кучера и ткнул его несколько раз в загривок. — Чего ты ждешь, осел?!
Экипажи разъехались в разные стороны.
[8] Фармазонство, franc maçon
[9] Бри́чка (польск.