— И там, говорят, матушка, есть люди!
— Свят, свят, свят. И что ты, богопротивная, говоришь и уже заранее ищешь кумпанию в аду? Сгинь и исчезни из моих глаз, нелюдимка!
— Куда же, матушка, исчезнуть: до скота, на прополку или на луг? — смиренно спрашивает Марьяна, а с кончиков ее ресниц капает молодое жизнелюбие.
— Революционерка! — наконец вопила матушка, сама пугалась этого слова, сразу же руками сдерживала сердце, а глаза поднимала к небу: — Прости, господи, согрешения наши, вольная и невольная, прости и остави…
А служанка, болтая юбкой и косами, уже проворно бежала на скотный двор или на огород и везде роняла на тропы и дорожки неунывающий смех или песню. В селе, кто знал Марьяну, жалели ее, желали добра и хорошего жениха, который имел бы земельку и славно хлебопашествовал.
«Так вот кто мне сможет пособить — найти у попа какую-то книгу, и чего раньше не додумался до такого?» — веселею я, уже не прислушиваясь, как наслаждался пастушок за панотчевским столом.
— Ну, беги на обед, а то попадешься на смык, — наконец говорит Петр и вынимает из кармана свою единственную игрушку — огниво из напильника и кремень с Карпатских гор, где воевал с австрияками его дядя.
Стерней и картофельниками я скатываюсь к никитскому пруду, где были вот такие карпы, пока их не выглушили бомбами. Здесь серебрено журчит синяя-синяя луговая вода, я наклоняюсь к ней, пью ее пение и прислушиваюсь к шелесту сена. Я очень люблю, как поет вода, — весной она с ревом бурлит по всей долинке и, запенившись от ярости, рвет плотины, летом — едва-едва наигрывает в свирель, а зимой только иногда спросонья пискнет, как вьюн, и снова спит.
А вы слышали, где и как она просыпается? Вот в начале весны пойдите к трем яружанским прудам, где Коротыш Михаил проживал, и вы увидите солнечно раструшенный по снегу орешниковый цвет, а под снегом услышите неожиданно какой-то всхлип и голос жаворонка, и снова всхлип, и снова голос жаворонка. Вот уж и знайте — проснулась вода и дует в прошлогоднюю расколотую трость очерета, а та, дурочка, еще не поняла, что наступает весна, и чего-то всхлипывает себе.
Обойдя в долинке позднее метельчатое просо, я выскакиваю на дорогу и сразу догоняю драбиняк горшковоза Терентия. Ссутулившись, старик качается на передке, а за ним на настиле уселась черная, как скворцы, мелкота с глиняными лошадками в руках. Глаза у лошадок большие, гривы пышные, венками заплетенные, а хвосты до самых копыт достают; глянешь на такую скотину — обрадуешься и пожалеешь, что не имеешь ее у себя. А дед Терентий каждый раз над новой скотинкой мудрит, чтобы развеселить ею и людей, и своих внуков, хоть сам уже и расстался с радостью: гетманцы повесили Терентиевого сына. Теперь хоть и беззащитно стало старому горшечнику на свете, но он не расстается со своей мелюзгой, даже едет с ними в далекие села на ярмарку. Ну, а детям дорога всегда радостная невидаль.
На телеге слегка потарахкивают краснобокие, в обливке, миски, на днищах которых покоятся подсолнухи, цветы и солнце; перехватывают ветерок зеленоватые и сизые, словно в них до сих пор не растаял иней, кувшины; раскапустились макитры и рынки[15], возгордились горшки-двойняшки, что в них даже целый обед понесут добрым людям; прочнеют горловые горшки, в которых бы поместился и я и горшечникова костлявая мелкота; цветут бокастые куманцы[16], зацепленные забавными пьяноглазыми головками барашков, мол, кумоваться, человече добрый, можно, но бараньей головы не напивай.
Окинув взглядом все это добро, я радостно кричу старику:
— Дед Терентий, дайте лошадку!
— А кнута не хочешь? — оборачивается ко мне прокаленный огнем и солнцем гончар.
— А кнута не хочу, — смеюсь я, улыбается в полуаршинные усищи гончар и дружно подсмеиваются гончарята, смех у них тоненький и сходится в единое целое, как две ниточки. — Дадите, дед?
— Подрасти немного.
— Да, подрасти! То же самое вы говорили мне и в прошлом году.
— Действительно говорил в прошлом году? — хитрит старик. — Наверное, придется дать, если поможешь крутить круг.
— Помогу, еще как!
— Тогда приходи завтра.
— А лошадку — сегодня?
— Тоже завтра.
— И где вы будете стоять?
— На Королевщине. Может, подвезти? — приглашает на воз узловатой рукой, в которую въелась глина.
— Да нет, боюсь, чтобы ваши миски не потолочь.
— Хозяйская ребенок.
— А как вы думаете!
Гончар снова улыбается, а я, довольный разговором, под вековыми липами бегу и бегу к селу. Мягкая теплая пыль кустами вырастает из-под ног, а над головой едва-едва шевелится уже прихваченная холодными рассветами и свежими росами листва. С дороги поворачиваю не к своему дому, а на пересечение улиц, за которыми в переулке дремлет в сирени поповский дом. Навстречу мне со двора двумя клубками бросаются гончие, а самый старый неповоротливый пес, словно впаян, неподвижно стоит на каменных ступеньках и так лает, словно по команде выбивает в барабан.
16
Куманец — керамический фигурный сосуд для спиртных напитков, теперь в основном используется как украшение.