Выбрать главу

Лесники прощаются с дядей Себастьяном, и он только теперь спрашивает, чего я пришел.

— Да… если можно, хочу посмотреть на того коня, которого вы у бандитов отбили.

— Уже слышал? — смеется мужчина.

— Услышал. Говорят, такой конь только у Георгия Победоносца был.

— Славный. Жаль одного: под убийцами ходил. Ну, теперь походит в плуге. Вот выздоровеет — тебя прокачу на нем. Хочешь?

— Ой, хочу, дядя.

Мы выходим из хаты и вдоль завалинки идем в маленький сад, где темной кочкой лежит раненый конь. Услышав шаги человека, он тихо и болезненно заржал. Шея у него была перевязана вышитым полотенцем. Дядя Себастьян погладил коня, сказал ему несколько слов и вытер слезы с глаз.

— Плачет, бедный, от боли, — сказал с сочувствием. — Слышь, Михаил, это такой умный конь, что, кажется, вот-вот заговорит.

И я верю каждому слову дяди Себастьяна. Если бы он сказал, что слышал, как говорит скот, тоже поверил бы.

— Что же, Михаил, пора тебе домой. Там уже мать, наверное, не дождется тебя. Провести?

— Не надо, я сам.

— Не боишься?

— Я не боюсь… Я еще буду просить, чтобы вы мне хоть немного растолковали одну книгу.

— Сейчас?

— Если можно, сейчас.

— Если это дело очень настоятельное, — посмеивается председатель, — то пойдем к свету.

В доме он разворачивает книгу, сначала удивляется, потом сосредоточивается, хмурится, насупливается, и на его щеках появляются бугорки.

— Ты где ее взял, такую ​​умную?

— У попа, — рассказываю, как было дело.

— Ага! — злорадно говорит дядя, а его лицо так краснеет, что даже исчезают заплаты лишаев. Он перелистывает несколько страниц, снова вчитывается, наконец, встает из-за стола и, глядя мне в глаза, говорит: — Михаил, это книга о небе! Но нам сейчас главное — знать землю, знать и делить ее бедным людям. А потом уж будем добираться до неба. Завтра занеси книгу попу и скажи ему, что я просил давать тебе те книги, которые сейчас можешь читать. Еще скажешь, что я загляну к нему, и завтра вечером снова приходи ко мне. Понял?

— Понял.

— И будь здоров, — прощаясь, подал большую, оплетенную жилами руку…

Сколько лет прошло с тех пор. Я уже, было, и забывать начал эту причудливую историю с космографией, когда от небольшого ума хотели насмеяться над малым крестьянским ребенком. Но все это, как на дрожжах, поднялось в тот день, когда крестьянский сын нашей родной земли впервые в истории человечества поднялся в космос…Действительно, хорошо смеется тот, кто смеется последним!

РАЗДЕЛ ПЯТЫЙ

— Михаил, вставай! Слышишь!

— Де-е-да, еще чуть-чуть… — никак не могу открыть отяжелевшие веки, а в это время вокруг меня растрескивается и, как лед, расползается мой добрый сон — с утренними мглистыми полями, с нахохленными полукопнами на них, с долиной, прудом и дуплистыми ивами над ним. Мне все это хочется соединить, но руки мои вцепляются не в лоскуты полей, не в полукопны, а в одеяло, которое снимает дедушка. Голос у него мягкий, ласковый, словно дедушка тоже стоит во сне.

— Вставай, вставай, дитя, не будь капризным. За сон не купишь коня.

— А я и не хочу покупать коня, — напрасно отмахиваюсь от деда. — Не хочу, и все.

— Но какой же из тебя хозяин будет? — посмеивается дедушка. — Чего мы стоим без скота? Вставай.

— Деда, хоть капельку…

— Ничем тебе эта капелька не ​​пособит. Уже совсем рассвело, и завтрак дымится на столе. Чувствуешь, как пахнет? — вытаскивает меня из сна.

Я вдыхаю воздух, но не знаю, что это пахнет: или поля, что снились, или набитый сеном мешок, на котором я сплю, или увядшее зелье на божнице, или еда. Наконец, щурясь, я встаю с узкого ясеневого тапчанчика, что его смастерил для меня дедушка.

За окнами еще дрожит голубоватый сон, под ним сизеет росистый спорыш, а на восходе ширится небесная прозелень, которую нежно золотит и шафранит невидимое солнце. А в доме по углам еще старцами теснятся тени.

— Очухался, наконец? — сочувственно поворачивается от печи мать. На ее лице играют горячие блики, а на рукавах сорочки оживают вышитые цветы. Хоть мы и бедные, но имеем цветы и в огороде, и на печке, и на полотне, которое одевает нас. — Что тебе снилось, дитятко?

— Забыл, — с трудом достаю из себя одно слово. Спросонья и язык, и губы не раскрываются. Это днем ​​— другое дело: тогда мать говорит, что мне надо дратвой зашить рот, как будто не на что больше тратить дратву.