Мать сначала ругалась, что я надоедаю председателю комбеда, а потом привыкла и, когда я в сумерки на цыпочках тянулся к своему картузу с переломанным козырьком, улыбаясь, спрашивала:
— Уже на вечерницы чешешь?
— Нет, на всенощную, — весело показывал зубы и ускользал из дому в те вечера, что навеки оставили мне свои звезды.
Однажды мы засиделись над книгой и не заметили, как осторожно скрипнула дверь. На пороге встал рослый, не знакомый мне человек в косматой бараньей шапке и с обрезом подмышкой. От неожиданности я вскрикнул, а дядя Себастьян молниеносно вскочил из-за стола, схватил стеер. Неизвестный как-то неуверенно поднял ковшистыми ручищами обрез и хрипло сказал:
— Себастьян, я пришел не драться, а сдаваться. Не хватайся за оружие.
— А ты не врешь? — рука дяди Себастьяна застыла на боку.
— Смотри, — опустил свой обрез неизвестный и подошел ближе к нам. На его побитом оспинами лбу выступили боль и усталость, а над запавшими тревожными глазами в сполохе бились длинные ресницы, словно хотели отогнать от себя дурные видения.
— Ну, что, Порфирий, помогли тебе твои бандиты, вся контрреволюция и глупая злоба? — гневно спросил дядя Себастьян, меряя безжалостным взглядом косарскую фигуру бандита, из которой кто-то вынул уверенность.
— Не помогли, Себастьян, ой, не помогли, а только изломали мою судьбу. Поэтому и пришел к тебе, к вам… — уныло ответил Порфирий. Его всклокоченное лицо было изможденным, от одежды несло кислятиной и дымом, а простуженный голос клекотал, пищал и хрипел внутри.
— Изломали, говоришь, судьбу? — теплее блеснули глаза дяди Себастьяна. — А ты от них, бандюг, другого ожидал? — махнул рукой в ту сторону, где должен был стоять лес.
— Беда, и все, — вздыхает Порфирий.
— Ну, клади свои документы! — приказал дядя Себастьян и снял красную материю.
Бандит подошел к столу, положил на него проржавелый обрез, две ребристые, как черепахи, гранаты, потом вынул пистолет, с сожалением посмотрел на него и, горько усмехнувшись, подал дяде Себастьяну:
— А награду — подарок его императорского величества за былую храбрость — передаю тебе.
— Соскучился я по подарку его императорского величества дальше некуда! — неласково посмотрел на оружие дядя Себастьян. — Клади его к бандитскому!..
Порфирий положил бывшей храбростью заработанное оружие, снова вздохнул и потупился.
О чем ему думалось в этот туманный час своей жизни? Или о тихом крестьянском рае на своем хуторке, где спокойные волы смотрели в вечность, рожь пахла полынью, а жена на припухлых устах держала любовь? Или о темных ночах в разведке, или о той невеселой славе, что нацепила на его грудь георгиевские кресты? Или о бесславии в банде и волчьем одиночестве в лесных дебрях и в одичалых скитках, где и монахи, обрастая корой, не замечали течения времени?
В революцию, вернувшись домой, Порфирий снова ревностно припал к своему полуразрушенному, обнесенному войной хуторку. Вылезая из шкуры, недосыпая ночей, он топтался в хозяйстве, как в аду, надеясь сделать из него рай. Мировые перемещения, кровавые битвы, падение царств-государств, новые революции и смена властей не касались его, словно все это было или во сне, или на другой планете. Не то что партии, общества, а даже церковь не интересовала его. Он держался того, что церковь — дело стариков, а политика — дело темное и не доведет хлебороба до добра. Крестьянин должен жить одной политикой — своим куском земли и тем, что уродит на нем. Возле своей землицы и скота, дрожа над каждым зерном и каждой денежкой, он и оживал, и дичал, уже не замечая, как непосильная работа стирала с припухлых губ жены любовь и опускала вниз грудь. Так бы в своей хуторской скорлупе дожил бы он нелюдимым до мирных дней, может, дотянулся бы и до своего рая, если бы не злой случай.
В двадцатом году на его хуторок наехали именно те непредусмотрительные продагенты, которые чуть ли не на каждого крестьянина смотрели как на кулака или скрытого врага. Не заходя в дом, они сразу пошли в кладовую, прикладами высадили дверь и начали наводить свои порядки. Порфирий с ключами подошел к ним и долго молча смотрел, как из его закромов выметали зерно. В голову ему ударили гнев, боль и алчность и там варили свою адскую похлебку. Когда продагенты нагрузили мешками пароконную фуру, он встал на пороге амбара и глухо сказал: