- Большевиков не бойтесь, - говорил Блюдов. - Можа, господь и помиловат. Они собираются на нас, господь опрокинется на них.
Дьякон пошел поперек:
- Нет, Федор Михалыч, по-моему, не стоит закрывать глаза на опасность. Положение очень серьезное, и нам нужно принять меры.
- Какие меры?
- Вообще обдумать надо.
- Ну, например?
Дьякон поморщился: "Высунулся с языком".
Еще за минуту до этого казалось ему, что действительно нужно принимать какие-то меры, а теперь хоть убей - ничего не мог придумать. Мельком взглянул на псаломщика:
- Вы чему радуетесь?
- Мерещится вам?
- Я знаю, чему вы улыбаетесь. Это нечестно! Если у вас одни убежденья, а у меня другие убежденья, то с этим можно поспорить, кто прав.
- Да вы что? - рассмеялся псаломщик. - Или муха укусила? Нас с вами не тронут.
- А кого же тронут? - спросил Никанор.
- Кого-нибудь потолще.
- Вы куда намекаете?
Часто мигающие глаза у Никанора налились подозреньем. Припомнил он, как псаломщик придирался за последнее время, как поругался за обедней в алтаре, - ясно. Этот человек, молча сидевший на сундуке, не выговорил ни одного слова участия за весь вечер, ни разу не возмутился поведением большевиков. Ясно!
Поймал Никанор на лице у псаломщика несколько лукавых морщинок, разгорячился.
- Если вы хотите посмеяться над моим несчастьем, то вам непростительно. Кто ругал большевиков месяц тому назад? Не вы собирались записаться в партию социалистов-революционеров? Смотрите! Я все ваши выходки знаю...
Блюдов взял Никанора за руку.
- Батюшка, одно слово тащит другое слово. Бросьте об этом - не стоит. Лягте лучше, а мы по домам пойдем.
- Обидно, Федор Михалыч. Человек добра не помнит.
- От вашего добра я на двадцать лет состарился, - сказал псаломщик.
Быстро вошла попадья, потревоженная криком. Блюдов возмутительно говорил:
- Добро всегда останется добром. Не расстраивайтесь, батюшка. Рожь сеют осенью, весной она колосится. А вам, Иван Матвеич, стыдно, я прямо скажу - не люблю держать за зубами. Старый вы человек, на клиросе поете, а характером хуже маленького. Нарочно дергаете, вместо того чтобы успокоить расстроенного человека.
С улицы стукнул Сергей по наличнику. Дьякона даже передернуло от испуга:
- Кто это?
Все на минуту сгрудились около дверей. Блюдов вдруг заторопился домой, слегка вытанцовывая задрожавшими ногами, Никанор внутренне похолодел:
- Кому быть в такую пору?
- Сергей Николаевич, наверно.
- Постойте! Прежде чем отпирать - спросите. Матушка, иди сама. Там, вверху вертушок я приделал, зря-то не дергай.
16
Валерия сидела за книгой в своей комнате, перелистывала страницы. Закрывая глаза, видела Федякина, странно притягивающего, Петунникова с Марьей Кондратьевной, мужиков, налетающих друг на друга. Чувствовала: надвигается что-то огромное, страшное, но страшное не пугало, а неотразимо втягивало, поднимало на крыльях. Хотелось вместе с другими пережить неиспытанное чувство головокружительного полета.
Отцовская жизнь, запертая на крючки и задвижки, мучала. Думая о ней, Валерия не раз замечала в душе у себя странное чувство радости оттого, что всю эту жизнь собираются опрокинуть, с упреком говорила:
- Радуюсь, дура! Ведь этой жизнью живут мои родители.
Казалось ей, не любит она их, украдкой заглядывала в сердце себе: "Есть ли в нем любовь?"
Любовь была. Минутами хотелось подойти к отцу, сказать хорошее теплое слово, чтобы поверил в непоказанную любовь. А когда Никанор рылся в сундуках дрожащими руками, когда, как безумный, метался по двору, кричал, топал ногами, разговаривал с коровами, индюками, свиньями и чуть не со слезами обнимал жеребенка на конюшне, - любовь к отцу пропадала, в сердце росло стыдливое чувство. Лучше, если бы не было ни коров, ни телят с индюками, ни лишней посуды, убивающих душу отцовскую.
Тихо прошел Сергей мимо кабинета, легонько стукнул в дверь к Валерии:
- Можно?
Валерия покачала головой:
- Как не стыдно, Сережа! Искала-искала тебя целый вечер. Папа хворает.
- Чего у него болит?
- Зачем ты притворяешься?.. Разве не знаешь?
Вошла попадья с заплаканными глазами, остановилась против Сергея. Все в нем: и длинные протянутые ноги, и небрежно-скучающий вид, и перепутанные волосы на голове вызывали невольное раздраженье.
- Сережа!
Говорить было трудно. Хотелось закричать, истерически всплеснуть руками, чтобы опорожнить сердце, налитое злобой:
- Ты должен уйти от нас!
- Куда?
- Куда хочешь.
Лицо у Валерии дрогнуло. Прошлась она по комнате, сжимая виски, встала у окна. Попадья, раздражаясь, кричала:
- Уходи! Не жалеешь ты нас, не жалеешь!
Вошел Никанор, с трудом передвигая ноги.
- Ну, племянник, спасибо! Благодарю.
Долго все четверо молчали. Сергей задумчиво вертел каблуком сапога, Валерия у окна, с закрытыми глазами, казалась далекой, мертвенно неподвижной.
- Скажи по совести, - первый начал Никанор. - Может быть, ты раскаиваешься? Здесь никого нет, не бойся.
- Я не боюсь, - повернулся Сергей.
- Стой, не горячись, я не так выразился.
Наступила пауза.
- От любви к тебе говорю, хотя ты и не заслуживаешь этого. Слушаешь?
- Слушаю.
- Погляди на меня.
Сергей улыбнулся:
- Дядя, кончайте скорее!
Никанор поднялся, снова сел. Положил на колени потные вздрагивающие руки, уставился гневно вспыхнувшими глазами.
- Значит, ты не жалеешь меня?
- Дядя, не будем говорить о жалости, поговорим лучше о справедливости. Вы верите в одно, я верю в другое...
- Подожди! Это и мысли-то не твои. Попугай!
- У человека ничего нет своего, - улыбнулся Сергей. - Он родился голым и получает от людей то, что ему нужно. Богатство, за которое вы держитесь, тоже не ваше, но вы присвоили его, считаете своим.
- Дурак! Юродивый! Уйди вон из моего дома.
В дверях Валерия схватила Сергея за руку:
- Сережа!
Никанор закричал надтреснутым голосом:
- Не сметь!
- Нет, папа, не послушаю вас.
Сергей нервно дернулся в сторону:
- После, Лелька! После.
А когда увидел твердое, окаменевшее лицо с мучительной раздвоенностью в глазах, тревожно спросил:
- Что с тобой?
- Садись, Сережа, я не могу. Я прошу тебя.
Никанор вскинул вверх правую руку, словно намеревался ударить, чуточку помедлил, истово перекрестился, уходя в тишину опустевшего дома. Сергей с Валерией стояли рядом, не глядя друг на друга, упорно молчали.
17
Рано утром в избе у Федякина начали собираться бесхлебные. Первым пришел Степан Курочкин с пустым мешком, засученным на левую руку, долго пыхтел, озирался, тенетил темными окольными путями. Рассказал про сына, убитого на войне, про колеса, которые стоят "чертову уйму", краешком подошел к самому главному, засевшему в голове:
- Я к тебе с просьбой, Трохим Палыч. Болтают, ты хлеб раздаешь? Ты уж не забудь меня - запиши в неимущие.
- Разве ты неимущий?
- Оно, как сказать... Нужда больно гонит - придется продать на поправку. Вчера Козонок отчубучил проклятый: два пуда спустил. Получил денежки, улыбается. Я, говорит, житель теперь... Ветер взад...
Федякин, нахмурившись, посмотрел тяжелым, испытующим взглядом, Курочкин начал скоблить в голове.
- Я уж немножечко того тебя...
- Что?
- Вопче, как сказать... Ты мне, я тебе.
- А если я тебя вытряхну на улицу?
- Ну, уж ты всурьез пошел...